Евгений Звягин
 
 
 
 
САМ СЕБЕ ПЕТЕРБУРГ
 
 
 
 

        Петербуржец и Петербург… Это – тема рефлектирующего сознания. Тема самокопания и самооценки, тема отказа от всеобщего ради частного и себе соразмерного. Маленькая трагедия самостояния. Наиболее петербургские вещи написаны несколько сдвинутыми по фазе молодыми москвичами или провинциалами. Вспомним Гоголя, Достоевского, Белого. Петербург – это слишком грандиозно и страшно, и по своей болотной природе болезнетворно. Хочется эту огромность как-то в душе ограничить и локализовать, загнать в клетку, пусть даже собственную грудную.
        Чаще всего вышеуказанная потребность решается чувствительным молодым человеком через тему двойничества. Однажды прохожий ,повернув с Монетной на Певческий, сталкивается нос к носу с собою самим. И со встречным знакомится.
        Познакомившись, он узнает, что случайно набрел на того, кто хочет заместить его, вытеснить из реальности, отобрать невесту и службу. Хорошо еще, если, издевательски протянув три пальца, не представится : "Питер". Потому что является не только лишь твоим двойником , но и агентом того, кто, по известной пословице, "бока повытер" залетному соискателю благ.
        Как опознаются интриги ужасного двойника? Например, через чтение чужих писем. В "Записках сумасшедшего" Гоголя мнимые ковы содержатся в переписке собачек. В "Двойнике" Достоевского так же фигурирует некое роковое, непонятно, реальное ли, письмо.
        Нет, не реальное. Эти письма – фантомы, возникающие как отражение скрытых комплексов персонажа на экране его замороченного страхом сознания.
        Встретить в городе двойника – не такая уж редкость. Здесь все двоится: изломанные шпили в отражениях вод; пропилеи Смольного института; памятник основателю города, в одном случае прикидывающемуся итальянским кондотьери, а в другом – межгалактическою ракетой на топливе из змеиного яда.
        Вспомним, что двоятся и старушки – голландки из "Черной курицы" – тихие, гладкие, зловещие и совершенно идентичные, как патроны в обойме.
        Удивительная вещь – сказка "Черная курица". Нравоучительная и волшебная, насквозь проникнутая бытовым, прозябательным духом – и написанная родовитым вельможей для своего то ли племянника, то ли сына - документы двусмысленно не договаривают, а легенда – кто ж ей поверит?
        Талантливый выкормыш, подросши, времени не теряет и, получив драгоценную игровую прививку от петербургской рефлексии, поупражнявшись в младенческой прозе с упырями и вурдалаками, пишет больше все о Москве – о ее династических трагедиях, об Иоанне Грозном. Он стал – сам себе – Москва.Полноценная участь, хоть и умер бездетным.
        Ну, а если тебя все же обратало чудовище, скажем, Тень из пьесы Евгения Шварца, низвело почти до нуля – теплись на огарке. Чем, например, не занятие – коллекционировать экслибрисы? Ходить по тематическим выставкам, складывать в найденную на капремонте и очищенную от налипшей картофельной шелухи твердую картонную папку небольшие листочки, любоваться ими изподтишка? Завести на дверях специальный глазок и на каждый звонок подкрадываться в носках, осторожно заглядывать – не пришел ли грабитель. И легко умереть от разрыва сердца, увидев сквозь
дырку того, кого ждать и не смел – себя самого.
        Как ни крутись – социальная пирамида города громоздится помимо бедного индивидуума, склонного к рефлексии, и какой ты ни разъесть поэт Мандельштам, а Гиппиус с Мережковским в свой модный салон тебя не запустят, и признанный стихотворец с фамилией, словно выдернутой из Прустовской эпопеи, глянет в твои глаза с мертвящей ирониею.
        Оборзев от такого к себе отношения, ты, опасный, как гюрза, маргинал, захочешь свернуть этот обидный для подселенца порядок. И станешь господином Липпанченко, агентом-двойником, оперирующим такими понятиями, как "коробка-сардинница", пресловутый " пепп пеппович пепп", и взорвешь министра внутренних дел Плеве.
        Но на место упавшей, поставят другую мишень, покруче. И хоть по разным целям стреляли стихотворцы Князев и Кинегиссер, попадали непременно в себя.
        Это печально, но как ни переиначивай на питерских пажитях "шишнарфнэ" - получишь, как максимум, "енфраншиш".
        ЕНФРАНШИШ !
        Хочется сказать об единственном человеке, тертом лагернике и воине, который победил в этой нелегкой игре – о Данииле Андрееве. Он воздвиг в своем воображении подземный, перевернутый мета-полис, устремленный шпилем Петропавловского собора прямо к центру земли. Самыми тихими и темными ночами кое-кого из нас тревожит глухое звучание и бурление его зева. Так может звучать и бурлить отнюдь не двойник петербургского обитанта, а гигантский фантастический мета-город, слиянная глыба которого не по тембру чьему бы ни попади дребезжащему двойнику.
        Он есть – сам себе Петербург, хотя бы и в сотворенном гениальным визионером пространстве.
 
 
 
 
 

СМЕРТЬ ПОД ПАРУСОМ
 
 

        Смерть в Петербурге ничем не отличается от смерти везде. Глядя со стороны – это факт весьма физиологический, фиксируемый поднесением ко рту зеркальца и закрепляемый надеванием на глаза пятаков и подвязыванием челюсти платочком с узлом на затылке – будто у новопреставленного болят зубы.
        По сути же это – тайна, равно для бухгалтера и поэта. И под могильной плитой уже не "профессор Михельсон" или "поэт Иннокентий Анненский", как рекут новодельные надписи, а скорее, "раб Божий Федор Иванович Тютчев", как свидетельствует надпись старинная, хоть был он при жизни и тайным советником, и камергером.
        Так что речь может идти не собственно о смерти, явлении не могущем быть познанным, а об отношении к оной, если говорить по понятиям. О некоторых свычаях и обрядах, ее сопровождающих.
        Например, в советские годы, когда манифестировался " вместо сердца пламенный мотор", на могиле водружали пропеллер, как мы то наблюдаем у паперти Троицкого собора Александро-Невской лавры. Или железную пирамидку с пятиконечной звездою под серебрянку. Впрочем, частенько так получалось, что обходились и без того.
        Прекрасное тело молодой балерины, отказавшей, по слухам, Зиновьеву и утонувшей во время лодочной прогулки на Неве при загадочных обстоятельствах, до костей обсосала серебристая корюшка.
        Тут моя мысль раздваивается. Можно, вослед за Шекспиром, пофилософствовать о круговороте природного вещества, о короле и затычке, а можно порассуждать на тему: "Художник и власть".
        Ни то, ни другое меня, поверьте, не привлекает.
        Поразмышляем о природе художественного, применительно к взятой теме.
        Искусство есть искусство иллюзии. Чего гениальный беллетрист Лев Николаевич Толстой не хотел понимать, сетуя на раскрашенно-пыльные тряпки декораций и толстую тетку, которая, распевая, изображает умирающую от чахотки даму полусвета. Или что-то в этом роде.
        Однако, если мы примем сценические условности, то и увидим в волжском богатыре немецкого черта Мефистофеля.
        И сладкие звуки, издаваемые скрученными бараньими кишками, по которым скребут натянутым конским волосом, еще подкрепят впечатление.
        Один американский дурак даже застрелил по-настоящему Яго за его сценические негодяйства. Простодушному зрителю недостало аристократического скепсиса русского классика.
        Клоню я к тому, что мысли о смерти, а, главное, провоцируемые ими всякого рода данс-макабры и гибнущие Помпеи, извлекаемые из вос- паленного воображения творца, есть земные фантазии, трактующие земными средствами – о непознанном. Иного художнику не дано.
        Впрочем, петербургский артист поставлен в более выгодные условия, чем какой-либо другой в целом свете. Ибо нездоровая, болотная, чадная петербургская атмосфера пропитана предощущеньем танатоса.
        – Как поживаете, батенька?
        – Предсмертно живем-с!
        И эротически-погребальные фантазии Федора Сологуба выросли на богатой гидропонике, в питающую жидкость которой вмешана какая-то смерторадостная субстанция. Каков ее тайный состав – трепет ли паруса, под которым насмерть простудился царь Петр Алексеевич; тень ли эшафота поручика Мировича на Сытном рынке, осеняющая красивые усатые физии торгующих здесь азербайджанцев и нитритные овощи, которые они продают; отзвуки ли предсмертного хрипа публично вздергиваемых на Семеновском плацу эсэсовцев – я не знаю. Но что-то обогатительно-тленное, что-то располагающее к мыслям о смерти, содержится в питерском бытии, как ни в каком другом.
        Думаю, что мы, петербуржцы – чемпионы по размышлениям о смерти. Ибо вспоминают о ней не там, где она снимает богатую жатву, не в голодающих регионах земли. Там, как мне кажется, все происходит более-менее буднично и безотчетно. О смерти думают там, где человеческую жизнь окружают прекрасные и зловещие декорации, приподнимающие любую, даже самую малозначительную персону, такие, как загадочный Михайловский замок, в одной из камор которого затоптали императора Павла.
        О смерти, как о чем-то значительном, в первую голову думает тот, кто придает своей жизни слишком большое значение, тот, кто нескромен. А среди этих, лучших в мире подмостков, как сохранить в душе некоторый коэффициент самоотрицания, стихийной анонимности? Тем паче, художнику, нескромному по самой своей сути?
        Вывод напрашивается такой, что тема нашей, так сказать, медитации – Город, Художник, Смерть – есть тема человеческого тщеславия. Чем больше человек себя понимает, тем больше он о смерти себя, замечательного, и думает. И, в меру собственного таланта, нафантазирует экзистенциалистов Кирилловых, бомбистов Аблеуховых-младших и старушек, вываливающихся из окон.
        Причем, тварная, земная природа фантазий о смерти, их относительность, художникам совершенно ясна. Вот, к примеру, Иосиф Бродский в своих стихах обещал, мол: "На Васильевский остров я приду умирать". А сам раздумал и не пришел. И сердиться на него за это нелепо – прекрасная подвернулась фигура речи.
        Одной из лучших поэтических аналогий, земными средствами трактующих о внеположном, и созданных в современном, можно сказать, Петербурге, является двустишие покойного Олега Григорьева:

                    Смерть прекрасна и так же легка,
                    Как выход из куколки мотылька.

        Так или нет, мы проверить не можем. Но придумано – кратко и здорово.
 

назад в сундук