Картина

    Уставив в пространство невидящие глаза, слепые работали наощупь. Руки ритмично протягивались к горкам щетины, обмакивали ее в клей и быстро вминали в деревяшки; тела при этом мерно покачивались, и казалось: в цеху функционируют некие человекоподобные машины. Художник наблюдал за ними через окно, держась за карниз. Ноги соскальзывали с уступа, затекшие от долгого стояния, а он никак не мог оторвать взгляд от незрячих роботов, перед каждым из которых росла куча готовых щеток. Так и не привык к этому зрелищу, хотя уже неделю ходил к щеточной фабрике: запоминал характер операций, режим работы и успел неплохо узнать здешние порядки. Не отрывая рук, художник скосил взгляд на часы - подходило время обеда. За стеклом прозвенела дребезжащая трель, слепцы дружно подхватили палки и, поднявшись, двинулись на выход.

    По пути домой он считал повороты. Углов было семь, один поворот по дуге, чтобы обогнуть круглую площадь, и еще надо было миновать арку проходного двора. С поребриками он запутался, решив запоминать переходы через дорогу; а перед самым домом заметил вдруг зияющий провал люка. Он поискал глазами крышку - та валялась на другой стороне улицы. Стайка девиц с портфелями захихикала, видя, как неуклюжий долговязый человек катит через дорогу тяжеленный кругляк и пытается пристроить на место. Художник едва не отдавил палец, после чего подумал: «Глупо. От всего не застрахуешься, поэтому глупо и нелепо».

    Недавно он пробовал дойти до кухни с закрытыми глазами и ни на что не наткнуться: почти наизусть выучил коридорную географию. Рельеф коридора, однако, меняла то разобранная кровать супругов Кашиных, которая норовила отпасть от стены и придавить, то ими же купленная мебель. Сегодня возле туалета высилось что-то новое - огромное, в досках и картоне. Обогнув очередное приобретение, художник хотел прошмыгнуть к себе, но задержала реплика из кухни:

    - Опять этот скипидаром навонял! Все, в исполком пойду!

    - Надо, надо! - одобряюще отвечал Кашин, - Правил проживания не соблюдает, на письменные сигналы - ноль внимания, тогда что ж? Найдем управу!

    Художник на цыпочках пробрался в комнату, тихо прикрыл дверь и перевел дух. Если приходилось мыть кисти в комнате, он тщательно проветривал; просто соседи боролись за дополнительную площадь, с прицелом на которую и покупали гарнитуры. Неоплаченные счета или не выключенный свет аккуратно фиксировались теперь в записках: первый экземпляр «честно» клали на кухонный стол, второй же подшивался к делу в жилконторе, откуда прибегали дамочки с угрозами выселить. Супруги прошли в комнату, и, хотя слов было не разобрать, художник долго, с напряжением вслушивался в глухой бубнеж. И внезапно поймал себя: «А я ведь заранее слух тренирую!» - после чего вымученно усмехнулся.

    Он стащил с мольберта ситцевую накидку, затем долго всматривался в собственное творение. Замысел едва проступал на холсте: как будто вид из окна, но за окном не улица, не лес, не море. Что? Он не мог бы точно ответить, хотя холст тянул, заставлял себя прописывать, что всегда было признаком будущей удачи.

    Это была последняя и единственная теперь работа. Заключение офтальмологов погребальным звоном прозвучало два месяца назад, а казалось, с той поры минула вечность. О, какие истерики устраивал он в кабинетах: сделайте, ну сделайте же что-нибудь, какое к черту омертвение сетчатки, я ведь художник! Но в кабинетах лишь разводили руками, мол, мы не боги. Вот тогда работы и упорхнули, как пташки: что-то сам сдал за бесценок, а чему приделали ноги «друзья», которые по какому-то странному закону появляются, если в загуле человек при деньгах. Он, впрочем, не жалел - все потеряло смысл перед грядущим погружением во тьму. Соседи настрочили тогда целую подшивку «сигналов», не раз была милиция, но всегда робевший перед властями художник испытывал лишь скуку, когда люди в фуражках составляли протоколы и забирали в вытрезвитель.

    Когда был продан последний этюд, «друзья» куда-то исчезли, а осталась гудящая с похмелья голова и вопрос: как жить? Но, оказалось, живут и в темноте, причем неподалеку, где через дорогу от щеточной фабрики находился дом слепых. Теперь художник нередко заворачивал туда, подстегивая себя кнутом здравого смысла: надо же думать о будущем! И в то же время вопреки здравому смыслу писал эту лебединую песню, свою последнюю картину.

    Он закончил работать, когда стало темнеть. Осенние сумерки вползли в комнату, в углах густела темнота, только яркие, бьющие в глаза краски не меркли, словно картина в полумраке фосфоресцировала. Или ему мерещилось? Когда-то он читал письма Ван Гога и знал, что в кризисе бывает гипертрофированное видение цвета - до болезненности, до «глюков». С ним, наверное, было что-то подобное, иначе как объяснить необычную яркость того мира, что оживал на холсте? Наконец фосфоресцирование угасло, художник встал и пошел согреть чаю.

    Составленные у двери банки гулко покатились по коридору, и тут же распахнулась кашинская комната:

    - Убирайте ваши посудины из мест общего пользования! Развели тут свинство!

     - Да, да, конечно… Извините.

    Он ползал на коленях, собирал в темноте банки, а внутри билось и согревало трусливое, мол, нет худа без добра, зато слепого выселить не посмеют!

    По утрам к фабрике неспешной вереницей тянулись люди с тросточками. В утренней тишине дробно цокали палки по асфальту, темнели очки на бесстрастных лицах, и только у перехода слепцы теряли отрешенность и начинали беспокойно суетиться. Водители иногда притормаживали, иногда нет, и слепцы переходили с опаской, а самые боязливые просили помочь прохожих. Там художник и познакомился со Свинтицким, когда помог тому перейти, и они разговорились.

    Свинтицкий был сухонький и бледный, но с неожиданно цепкой ладонью. Вцепившись, как клешней, в локоть, он сетовал, что совсем нет уважения, - а почему?! Они же полноценные члены общества! И перечислял, какие на фабрике выпускают щетки (сам он был учетчиком готовой продукции). Когда дошли до проходной, художник рассказал о себе, и Свинтиций почему-то обрадовался:

    - И вы пугаетесь? Уверяю вас: ничего страшного! Приходите-ка сюда почаще, я вас, так сказать, введу в курс.

    Теперь после работы у ворот фабрики маячила сухонькая фигура, и, когда появлялся художник, Свинтицкий издали бодро кричал:

    - А я вас по шагам узнал! Удивляетесь? Ну, это еще что!

    Когда шли к дому, он то и дело вставал, прислушивался, после чего вопрошал:

    - А ну-ка, кто там свистит? Что за птичка? Не знаете? А, вы даже не слышите - вот то-то!

    И он самодовольно хихикал, мол, кой в чем я вам сто очков вперед дам! Слух у него был отменный, а нюх еще лучше: иногда он задирал остренький носик, втягивал воздух, а затем безошибочно тыкал палкой туда, где валялась дохлая кошка в кустах или чернела пролитая грузовиком солярка. Странный мир, без красок и света, открывался художнику через восприятие этого человека. Потом подходили к лавочкам, где на солнце грелись слепые, и Свинтицкий представлял художника: наш будущий работник. И было тоже странно, когда слепцы понимающе похлопывали по плечу, интересуясь: скоро к нам? Ага, еще несколько месяцев… Ничего, время быстро летит! Он был как Одиссей среди теней, с той лишь разницей, что античный герой мог вернуться к свету, ему же путь предстоял один - в царство вечного мрака.

    В сущности, его ожидал покой. Кончится вечный надрыв, попытки превозмочь себя, суета с пробиванием выставок, - а будет обеспеченный кусок и спокойное прозябание в кампании подобных. Он теперь часто вспоминал Ярошенко, его известную вещь «Всюду жизнь». Да, всюду жизнь: и за тюремной решеткой, и на щеточной фабрике. Смущало лишь то, что Свинтицкий чуть ли не торопил его и откровенно радовался, что в их полку скоро прибудет.

    Картина между тем простаивала под ситцевой накидкой. Иногда художник откидывал ее, смотрел на холст, но тогдашнее свечение куда-то ушло, да и было ли оно? Скорее всего, это была последняя вспышка, агония зрительных рецепторов. Художник задвинул картину в угол, чтобы «незавершенка» не смущала, и все свободное время проводил у будущих коллег. Однажды он побывал в квартире Свинтицкого, где поразили пустые патроны на месте люстр. В остальном жилье было хоть куда, и Свинтицкий, вцепившись в лацкан, учил:

     - Если ушами не хлопать, вы тоже получите! Оформитесь на работу, и сразу - заявление в местком! Скоро у вас, кстати?

    От таких вопросов художник вздрагивал и что-то мямлил в ответ, будто был виноват в том, что еще не ослеп.

    Потом зарядили осенние дожди, художник как-то вымок до нитки и слег с простудой. Ветер трепал старый клен за окном, так что ветви хлестали в стекло и скрежетали по карнизу. А метавшемуся в жару художнику казалось: пришли из исполкома и стучат в дверь, чтобы выгнать его на дождь. Шатаясь, он добрел до двери, запер ее, после чего свалился на два дня.

    В одну из ночей стены комнаты странным образом изогнулись и сузились. И художник со страхом обнаружил, что под ним уже не продавленный диван, а челн, который несется в потоке воды по длинной темной трубе. Труба изгибалась, журчала вода на поворотах, и челн било о стенки с гулким металлическим звоном. Художник молил: хоть каплю света! Впереди замреяло серое, как промозглое ноябрьское утро, пятно, но в нем вдруг возник Свинтицкий, который хихикал и махал рукой, мол, добро пожаловать! «Нет, нет, не хочу!» – художник раскидывал руки, чтобы затормозить, однако с отчаянием нашаривал пустоту…

     За время болезни клен обсыпало красным; и в парке, куда художник выбрался после заточения, буйствовала охра берез и карминно пламенели осины, особенно яркие на фоне темно-зеленого спокойствия хвойных. Он любил это время года, когда небесный живописец баловал природу, чтобы потом раскрасить ее в скупую зимнюю гамму. Дойдя до любимой скамейки, художник присел. Вокруг звенели голоса детей, которые смеялись, бегали и швырялись друг в дружку листьями. Дети были одеты в разноцветные, под стать осеннему парку комбинезончики, и вдруг сжалось сердце: неужели он никогда этого не увидит?! Тоска по этому прекрасному зримому миру выдавила слезы, они обильно текли по щекам, и старушка со скамейки напротив приковыляла узнать: не случилось ли чего?

- Нет, нет, все в порядке… Все хорошо.

          Он медленно уходил, не видя из-за слез дороги, а старушка с недоумением глядела в спину: и чего молодые плачут?

     Еще слабый, он сам не знал, зачем пригласил в баре угловатую молчунью, которая без уговоров согласилась к нему пойти. Боялся одиночества? Но там было сколько угодно веселых и говорливых, с кем разгонишь любую тоску. Когда она разделась в темноте, художник включил бра, чем привел женщину в замешательство:

    - Зачем? Выключи.

    - Постой там. Я тебе объясню, потом.

    Когда-то он немало отработал с натурщицами и хорошо знал женское тело, его потаенные изгибы, ложбинки и выпуклости. Но тут впивал глазами нескладную фигурку, будто впервые видел, в то время как женщина переступала ногами, прикрывая грудь. «Боже, как глупо!» - внезапно очнулся он. Предательские слезы были рядом, фигурка расплылась, и он отвернулся к стене.

    - Мне холодно, - сказала женщина. - Я оденусь, ладно?

    Каким-то чутьем она угадала несчастного и, когда натянула старенькое джинсовое платье, устало проговорила:

    - У тебя умер кто? А? Ну, не хочешь говорить, как хочешь. А это твое?

    Накидку сдуло сквозняком, и женщина приблизилась к холсту.

    - Странно… Откуда этот свет?

    - Что?!

    Он тоже подошел и - о, радость! - увидел все как прежде.

    Никогда цвет и композиция не ловились так сразу, без мучений, заставив забыть и Свинтицкого, и грядущее кротиное существование. Кого он хотел обмануть? Неумолимую жизнь, что обесценивает любое вдохновение? Наверное, хотя думать не было времени: убегающее к горизонту пространство оживало, наполнялось деталями, словно художник хотел заново воссоздать мир, но не в обыденной тусклости, а просветленный, пронизанный горним светом. Скажи ему год назад, что будет писать при искусственном освещении, он бы рассмеялся; но теперь работал ночами, не фальшивя при этом в цвете! Итогом ночных походов за чайником стала очередная эпистола: «За общее пользование платить вдвойне!» Платить было нечем, и вскоре грянул обещанный гром.

    Кашины вьюнами вились вокруг плотной солидной дамы, по очереди докладывая, указывая, а та кивала и поджимала губы, дескать, безобразие. Художник с тоской ожидал, когда оставят в покое. Такой наплевизм почему-то обидел даму, она потребовала квитанции за три года, когда же их не нашли, лицо служительницы выразило понимание всего и вся:

    - Что ж, будем ставить вопрос. Мы не позволим превращать коммунальный фонд в черт знает что! И у нас есть, есть на это основания!

    Последнюю фразу она чуть ли не прокричала, потрясая объемистой рукописью.

    Визит исполкомовской дамы забылся, как и все остальное. Художник перестал бриться, щеки у него ввалились, словно жизненные силы перетекали в картину; и когда он с видом сомнамбулы появлялся в кухне, за спиной презрительно шептали: «Морфинист!» Но он не обращал внимания, как не замечал и того, что склад мебели уже подступил к его двери, и та открывалась лишь наполовину. Когда на пороге однажды появился Свинтицкий, художник сидел, вперясь в картину. Чего-то там не хватало, это мучило третий день, и он вполуха воспринимал укоризны: мол, куда же вы пропали?! Я анкеты взял, жду, а вы не идете! Чем это у вас пахнет? И гость шмыгал носом, нащупывая спинку стула. Он принес бумаги, их требовалось заполнить, а затем отнести фабричному начальству.

    - Обычно заполняют со слов, но вы пока сами можете… Или уже нет?

    Художник приблизился к окну, за ним полыхали оранжево-багровые тона заката. Вытягивались тени, гасли медные отблески в стеклах, и внутри радостно трепыхнулось: нашел! Да, именно этого прощального вечернего света не хватало! Чтобы выпроводить гостя, художник обещал в ближайшее время оформить бумаги. Повеселев, Свинтицкий перед уходом опять принюхался и покачал головой:

    - Запашок тут у вас… Как в красильной. На воздухе надо бывать! Будем вместе совершать прогулки, не отвертитесь!

    Спустя неделю в коммуналке опять возник человек в темных очках, долго стучал к художнику, после чего вызвал в коридор соседей. Те всю неделю художника не видели. В конце концов, обратились в милицию, но за взломанной дверью обнаружили лишь старый диван и стоящую посреди комнаты картину.

    Старшина нашел какие-то бумаги на подоконнике, и слепец на шелест повернул голову:

    - Наверное, мои анкеты. Посмотрите, они заполнены?

    - Чистые.

    - Как же это? Обманул, выходит? Бумаги не заполнил, сам, понимаете ли, исчез…

     - Я всегда говорила, что он симулянт! - вставила Кашина, переглядываясь с мужем. Когда возмущенный слепец удалился, она увела старшину на свою территорию - у художника не нашлось даже стола, где можно было бы составить акт. А Кашин задержался. По-хозяйски обошел комнату, прикидывая, войдет ли мебель, затем приблизился к картине. Это был вид из окна, за которым открывался осененный закатным светом мир. Внезапно то ли в комнате потемнело, то ли краски на холсте стали ярче, заиграли, как при удачной подсветке. Кашин протер глаза: что за чушь?! - и свечение тут же исчезло. «Ерунда, так не бывает! - подумал он, уходя. - А комната хорошая, светлая, только проветрить нужно».

                                                                                                         Санкт-Петербург  1994