Via dolorosa

 

Чаще всего вспоминалось, как оригинально он закутывался в простыню и глухим голосом излагал банному сообществу свои бредни. Вспоминалось по инерции, ведь история совсем не оригинальна: погоня за ложной звездой, взошедшей в больном воображении, а затем, как водится, расплата. Не стоило, то есть, дико выкатывать глаза, тогда и расплата не была бы такой безумной. И вспоминать этого параноика не стоило, и в наши разговоры впускать, как случилось по дороге в аэропорт (мы тогда провожали Марина в Штаты).

- Не думай ты об этом белом медведе! - посоветовал Жорка.

- Почему – о медведе?

- Символ навязчивости. Попробуй встать в угол и не думать о белом медведе – получится? Нет; но стараться – все равно надо!

А Марин, глядя в окно, морщился:

- Может, хватит? Дайте попрощаться с родными осинами!

Я же вспоминал другую осину, хотя и не знал в точности, где и как это произошло. Он, естественно, должен был довести сценарий до конца, он же был помешан на совпадениях! Он, возникший в нашей компании неизвестно зачем и пропавший непонятно как. То есть, понятно как, неизвестно - зачем?! Точнее: ради чего? Наверное, я путаюсь и, честно говоря, жалею, что нельзя «встать в угол и не думать о белом медведе». «Псих!» - говорю я себе, чтобы освободиться от чего-то тяжкого и ненужного, что появилось вместе с Игорем. Надо же, чем обернулось в его сознании хождение по мелководью на Ладоге и ночевка в Дзержинском сквере! Ну, еще имена и биографии, правда, накладывались на древний сюжет по принципу подобия или, как выразился математик Марин, конгруэнтности.

- Чего?! - спросил Жорка.

- Это когда геометрические фигуры переходят друг в друга.

Математик улетел за океан, а мы остались при своей версии: мол, совпадения породили манию, и захотелось сыграть роль вершком повыше, как писал классик. То есть, двинуть из грязи - в князи.

- Я об этом в газете пропечатаю! - грозился Жорка, хотя пока не пропечатал: заказные материалы завалили и «черный пиар». И надо ли? Тоже мне - Via dolorosa! Но старую баню жалко, и когда торчу на своем музейном складе, славные денечки нередко оживают в памяти. 

Тогда не было ни склада, ни «черного пиара», и Марин сидел в бане с отрешенной физиономией: что-то чертил на газете, вытряхнув воблу, после чего отрывал исписанный кусок и прятал в сумку.

- Не иначе: теорему Ферма доказал! - язвил Жорка, не выносивший публичных погружений в себя.

- Нет, Ферма не трогал. Просто кусок истины у бога своровал.

- О! У бога - с большой буквы «Б»? Или с маленькой?

- Не знаю... - смущался Марин, - Чувствую только: поделились со мной.

Потом маринское «не-от-мира-сего» покажется детским лепетом, а Жоркина компанейская жилка будет резаться суровым взглядом, как острейшей бритвой. Я не мастер метафоры, однако за бритву - особенно когда Игорь щурился, - отвечаю. Когда же глаза широко распахивались, там гуляли сухие ветры, шелестели листвой незнакомые деревья и темнела та вода, куда в конце пути падает каждый - вода забвения, кажется. Или река забвения? Ерунда, в общем, меня просто заносит: ничего, кроме дурацких амбиций, в этом не было. «Игорь Удалых!» – представился он Жорке и Марину (каждому в отдельности!), странно как-то артикулируя имя-фамилию. Потом обвел всех темным взглядом и усмехнулся, будто мы чего-то не поняли. Жорка съехидничал: почему без отчества? - Игорь же завернулся в простыню (необычно, мы так не заворачивались) и до закрытия озирал стол, банщиков, будто что-то вспоминал.

Бывшего однокашника позвал я, когда случайно встретил на улице. Я был с веником, и Удалых спросил: в какую баню ходишь? А затем лицо озарила таинственная усмешка: «Знакомое место... Символическое, я бы сказал». И хотя приглашение было дежурным, он явился, чтобы молча сидеть, задрапировавшись в казенную простыню: та свисала благородными складками, как хитон, но штамп «Банно-прачечный комбинат №5» смазывал впечатление.

- Прямо древний герой! - хихикал Жорка, когда Игорь отправился выяснять: где прежний банщик?

- Не знают, - вернувшись, сказал с досадой, - Никто ничего не знает. И не помнит. А вы по четвергам сюда ходите?

- Ага, - ответил я, - Народу меньше.

Удалых задумчиво пробормотал, мол, и тогда был четверг... За пивом же взялся вспоминать, как много лет назад сидел тут в компании с Игорем Храбровым и другими художниками. Он волновался, говорил сбивчиво и опять нажимал на имя-фамилию - Игорь Храбров, будто здесь таилось нечто каббалистическое, что мы были обязаны разгадать.

- Храбров? - свел брови Марин, - Это который на Ладоге обосновался? И от Волхова до Петрокрепости выставки устраивал?

- Верно, на Ладоге. В Питере разве оценят новое? Тухляндия...

Храбров был легендой исторического факультета: изгнанный за свободомыслие, он ушел в живопись, благо, пастелью и маслом работал потрясающе, разработал какую-то новую эстетику, а затем начал пропагандировать ее на каждом углу. В итоге собрался круг единомышленников, среди которых пребывал и Удалых, в знак солидарности покинувший университет. Жили понятно как: бродяжничество, выставки, конфликты с властями и редкие наезды в Питер. Неофиты, однако, появлялись и на матмехе, где учился Марин, и среди начинающих журналистов. Более того, Храбров внес разлад в саму Академию художеств, бесстрашно выходя на диспуты с корифеями советского изоискусства. Слухи о квартирных выставках гремели, устраивались обсуждения, а вскоре состоялась знаменитая дискуссия в Союзе Художников, когда Игорь с блеском опроверг нападки престарелых бездарей и заработал их лютое неприятие. Тогда им и заинтересовались органы, пристально наблюдавшие за жизнью богемы, - хотя сопротивленцем Храбров не был. 

- Это совсем другое! Невероятно простое, но до этого не виданное!

И глаза Удалых опять наполнялись той водой, что плещет за порогом жизни.

- А баня тут причем? - спросил я.

- При том! В апреле это было, когда из Петрокрепости явились, а встретиться - негде! Нас чекисты пасли, никто не принимал, а здесь парень из наших работал. Посидели, выпили, а потом пошли в скверик – ночевать на скамейках.

- Не надоело вам? - зевнул Жорка, - У нас новая эпоха, и проблемы - иные.

- У вас - проблемы?! – скривился Удалых, - Ну, ну...

Препирались они часто, но Игорь упорно напоминал о давней истории. Он почти не парился, к пиву был равнодушен и ждал лишь повода завестись: а вот в Старой Ладоге... а в Академии художеств... Между тем в свое время ходил слушок о неприглядной роли Удалых в уголовном деле Храброва, которого судили по сфабрикованному обвинению. Слух был зыбкий, возможно, порожденный их особой близостью с Храбровым, впоследствии сгинувшим в местах не столь отдаленных. Близость не означала приязнь, общественное мнение связывало Игоря и Игоря в то, что называется «единство и борьба противоположностей». А может, объяснение было проще: в коммуне Храброва (а жили они коммуной) Игорь занимался финансами; а где деньги, там жди скандала.

Словом, навязчивость бывшего участника группы удивляла. И что на репутацию плевать, и что глаза тревожно туманились, а главное – ни грана юмора, он был воплощенная серьезность! 

- На Больцмана похож, - сказал как-то Марин, - Он у нас теоретическую механику преподавал, так для него больше ничего в жизни не имело значения: экзамены, случалось, до полуночи принимал!!

Впрочем, хватало и своих проблем. Наше острое перо перебивалось с хлеба на квас в нищей (но с принципами!) газете, Марин подрабатывал в школе, а я скучал в своем музейном закутке, куда экскурсии приводили раз в год по обещанию. Когда-то музей-квартира отбоя не знала от посетителей (хозяин был видным историческим  деятелем), но в эпоху перемен любая деятельность ревизуется, значимость сжимается, как шагреневая кожа, и остается одна музейная пыль. Казенная мебель с латунными бирками, фотографии со съезда Профинтерна или, к примеру, листок с воспоминаниями супруги, где та умильно пишет о том, что муж ездил на работу общественным транспортом, поскольку «народ» так ездит. Или командировочное предписание в Туркестан, откуда мой подопечный вернулся прямиком в Кресты и сделался бы сейчас героем, если бы сам не приводил к власти своих гонителей, не рубал голов в гражданскую и т.п.

В первую очередь перемены били по тощему интеллигентскому бюджету: Жорке задерживали гонорары (он себя уже называл «шахтером»), а математик сводил концы с концами платными занятиями с двоечниками. Однако мы понимали: пусть время трудное, зато какие возможности открываются! В кои-то веки! Моему подопечному,  к примеру, тоже открывались возможности, но во что они их обратили?! Разглядывая экспонаты, я размышлял о несерьезности выдающейся, казалось бы, биографии, ставшей унылой музейщиной; а дальше - о наших днях, когда есть шанс не напортачить и вписаться в ритмы Истории на полных основаниях. Увлекшись Тойнби, я отстаивал в банных беседах концепцию «вызова-ответа», мол, эпоха бросает «вызов», мы же должны соответственно «ответить», чтобы не стать в глазах потомков кожаными диванами с латунными бирками. И пусть Марин отвечал в основном Эйлеру и Лобачевскому, Жорка обычно возбуждался: ответим, черт возьми!

Появление иноверца не могло не раздражать, как и его кривые ухмылки или глухой взволнованный голос, в котором гудели жгучие пустынные вихри, с хряском вонзался в плаху топор и слышался плач неведомых матерей. То есть, Удалых искусно наигрывал, внушая нам значимость этой Гекубы, а заодно - значимость собственной персоны, прикоснувшейся к чему-то неимоверно важному. А что там было особенного? Им же несть числа: растоптанным художникам, писателям, диссидентам, о чем, как правило, напоминал информированный Жорка. Тогда Удалых, в свою очередь, с трудом сдерживал раздражение, мол, не перебивай, а читай лучше Борхеса!

- Да при чем тут Борхес?!

- При том. Историю Нильса Рунеберга знаешь? Хотя – откуда ее знать тщеславным щелкоперам?

- А за щелкоперов, между прочим, можно и по сусалам получить!

Казалось, Игорь и хочет донести нечто из ряда вон, и одновременно чего-то не договаривает. Или он желал, чтобы мы сами догадались, почему и намекал то на Борхеса, то на Эндрю Уэббера? Однажды он заговорил со мной об отъезде семейства Храбровых в ОАР, на строительство Асуанской плотины.

- Теперь это АРЕ? - уточнил я, - Арабская республика Египет?

- Верно. Храбров младенцем еще был, и они не хотели ехать. Но пришлось.

- Помню, помню! У него еще фотография была, где отец и он - на верблюде. Только он же не помнил ничего о той поездке!

- А вот это не важно! - вспылил вдруг Игорь, - Важно, что я помню!

В другой раз, смешав пиво с водочкой, долго шатались по Петроградской. Игорь молчал, но, когда оказались в Дзержинском скверике, вдруг завелся о том, как ночью, после вечера в бане чекисты забирали Храброва.

- Они с фонарями пришли, темно же было. Из-за темноты, наверное, Сёмка Петров не разобрался, врезал одному, только поздно было...

Икнув, Жорка махнул рукой:

- Фигня! Чекисты, Храбров, Петров… Сейчас другое время, дру-го-е!

Глаза и голос Игоря будто давали понять, что он - частичка чего-то большего, нежели его личность; а ведь у нас был свой претендент на эту роль. После пятой кружки Жорка, как правило, вспоминал обстрел Белого дома, куда его откомандировала газета, и где он с фотокамерой провел двое суток. Его снимки обошли все центральные издания, и на время он сделался героем. То есть, корреспондента заштатной газеты осенила крылом сама История, и мы с Мариным сей факт не отрицали, мол, бронебойный снаряд - не шутка, и вообще можно было спрятаться, а ты у окна торчал! И мужики в бане уважительно хлопали по плечу и угощали Жорку воблой, то есть, Клио приносила еще и материальные дивиденды. 

Только Удалых с презрением сказал:

- Гордишься участием в фарсе?

Крыло Истории подбили, и оно поволоклось по траве, оставляя следы клюквенного сока. Очнулся Жорка быстро, и понеслось: наше поколение задвинули в угол, но перемены позволили вздохнуть, дав шанс прожить жизнь - да, я не боюсь этих слов! - чтобы не было мучительно больно... Извержение Везувия, короче; а закончилось прозрачным намеком на тех, кого молва зачисляет в доносчики.

- Вот как? - нехорошо усмехнулся Игорь, - В некоторых делах доносчиком быть почетнее, чем... Хотя ты этого не поймешь.

Была объявлена кровная месть, то есть, Жорка взялся за «расследование». Однако Игоря факты не волновали, он жил по Кальдерону: «Жизнь есть сон», а на сон, понятно, можно плевать с высокой вышки. О его жизни мы почти ничего не знали. Вроде не работал, но на что-то жил - скромно, надо сказать, потому что на вениках экономил, пользовался нашими. Семьи не имел, да и вряд ли она была ему нужна. А на вопросы о роде занятий отделывался туманными заявлениями, мол, пишу кое-что.

- Диссер? - уточнял Марин.

- Что-что?

- Ну, науку двигаешь? Тогда прими соболезнования: неблагодарное это занятие.

Удалых недоуменно пожимал плечами: наука? Чушь какая...

- Тогда что же? - не отставали мы, - Беллетристику?

Однако наш визави не считал нужным делиться творческими планами.

- Пис-сатель! - шипел Жорка, - Ничего, выведем этого Пушкина на чистую воду!

- Может, он сектант? - сказал однажды Марин, склонившись над газетой из-под воблы, - Вот здесь пишут, что влияние сект растет: Мун, Аум Синрикё...

Но здесь было что-то другое. Связанное, возможно, с моими музейными ощущениями, когда перед закрытием оставался один в просторной сталинской кубатуре, слушая в тишине  репродуктор. Там гудели возбужденные голоса, страна напрягалась в очередных потугах родить Истину, и все наперебой доказывали, мол, принимайте роды у меня! Нет, у меня! Однако тишина и пыль создавали странный фон к репродукторным страстям: эпохи начинали просвечивать сквозь друг друга, накладываться, имея разницу в частностях, но в основном - совпадая. И представлялись теперешние квартиры, превращенные в музеи, и такая же пыль веков, осевшая на цветных фото и видеокассетах с пламенными выступлениями. От эпохи остается, в сущности, мусор, и какой тут, к черту, «вызов-ответ»?!

Игорь же делал вид, что прикоснулся к чему-то непреходящему. Он стал появляться в музее, где сидел на стуле вахтерши (та уволилась, поскольку не платили) и с обычной своей усмешкой озирал наркомовские апартаменты. Бывало, брал что-нибудь из-под стекла, вертел в руках и небрежно клал обратно.

- Это же экспонаты! - нервничал я, укладывая на место какой-нибудь янтарный мундштук, - Поаккуратнее надо!

А он насмешливо цитировал популярного барда:

- Отчего мы пишем кровью на песке? Наши письма не нужны природе!

- Ты о чем?

- О том, что не нужны! Глупость и... частность!

Чувствуя собрата-историка, он эпизодически возвращался к той же теме, говоря о конфликтах Храброва в родном Приозерске (там, кстати, выставка провалилась), и перечислял всех, кто с ним был: Иван, Андрей, Сёмка Петров...

- И что?

- Сёмка... Петров!

- Понимаю, что не Сидоров! Дальше-то что?

А дальше следовал рассказ о том, как Игорь Храбров удалился месяца на полтора куда-то в глушь, на заброшенные торфоразработки, вернувшись оттуда новым человеком. Пережив перелом, он тогда и родил, кажется, новую эстетику. И хотя я понимал, о чем идет речь, складывалось ощущение полнейшего непонимания. То есть, здесь было что-то иное: меня загоняли в лабиринт, не дав в руки нить Ариадны, и я тыкался лбом в стены, не в силах найти выход.

Появившись однажды в музее, Удалых долго торчал у стенда, где объектив запечатлел подопечного перед отправкой на Колыму.

- Тоже Via dolorosa? - усмехнулся, - Не похоже - лицо больно глупое. У них у всех физиономии детей, обманутых хитрым дядей!

Он любил ввернуть что-нибудь на древних языках, отчего Жорку, ясное дело, бросало в дрожь. В последний раз, к примеру, слушали о том, как Сёмку Петрова таскали в «кэгэбэйку», а тот отнекивался, мол, знать не знаю вашего Храброва!

- Ну, а дальше-то что было? Мораль сей басни какова?!

Тогда Игорь взял у Марина ручку и рядом с его формулами вывел: Ibis ad crucem. Прояви мы интерес, сумасбродство обнаружилось бы раньше, но увы, латынь казалась всего лишь выпендрежем. Презрение к моему подопечному я расценивал так же и, вопреки обыкновению, защищал жертву репрессий.

- Нельзя забывать, что они верили! Ну, по-своему.

- По-своему - конечно! А правда, что на суде он оговорил себя и приятелей?

- Сам знаешь, как тогда показания выбивали.

- Бессмыслица. Ради чего?! Нет, лучше здесь магазин открыть.

Не магазин, оправдывался я, а оптовый склад, и не здесь, а в служебных помещениях! Все-таки Игорь улавливал факты, и я при нем старался не говорить о нашей с директором коммерции. Сам же порицал беспринципных нуворишей, мол, перемены не для того, чтобы набивать карманы любым способом, а чтобы...

Истинные цели, однако, терялись в прекрасном далеке, а в безрадостном настоящем надо было выживать. Тихий мыслитель Марин, как выяснилось, отослал резюме в компьютерную монополию и получил вызов. Жорка все чаще выдавал заказные материалы, я - крутился с закупками, и Удалых воспринимался, как гнилой зуб в здоровой челюсти, бодро перемалывающей современность.

- Да кто он вообще такой?! - заводились мы в его отсутствие.

- Чмо и неудачник, вот кто!

Мы даже думали сменить банный четверг на воскресенье, но тогда получалось: «чмо» обращало нас в бегство. И оставалось перемывать кости, выискивая в темной биографии пятнышки, исключающие возможность судейства.

А в надоевших экскурсах в прошлое уже сквозило что-то издевательское. Или отчаянное? Ведь если человек лезет в компанию, где его с трудом терпят, он - предельно одинок. Так и вижу: сидит в бане одетый (что может быть нелепей?!), с судорогой на лице, но не уходит.

- Может, спинку потрешь? - спрашивали мы.

- Обойдетесь... Я пойду скоро... Дописывать.

-  А, нетленка зовет? Тогда можно и не мыться!

В те дни я встретил бывшую сокурсницу, тоже имевшую отношение к Храброву. Она жила в общаге, имела прозвище «Машка-давалка», но, связавшись с Игорем, оставила разврат. Откуда что взялось: графика, живопись, фанатичное отношение к новой эстетике и - разрыв с учебой. Она была рядом до суда, потом пропала, как и многие, раскиданные жизнью по самым невероятным местам. Выяснилось, однако, что Машка жила одно время с Удалых.

- В баню вместе ходите? - скривилась она, - Ну, ну. Не чудит Игорек? То есть, странностей не замечаешь?

Воодушевленный, я разошелся, но Машка повела себя непонятно: расплатилась за кофе и поднялась из-за стола.

- Что ж, в этой истории не все просто. Я вот дождалась: как основная участница, знаешь ли, проходила! И хотелось верить, ей-богу! Только потом быт заел. Я ведь родила, теперь в общаге комендантом работаю - за жилье. А того - больше не будет...

На всякий случай ее адрес взял Жорка - этот копал, как настоящий «шахтер», вгрызаясь в породу и добывая подробности. И вскоре раскопал бывшего полковника КГБ Филатова, который курировал дело Храброва, играя роль то ли защитника, то ли наоборот - главного обвинителя. Были среди чекистской братии такие эстеты: пасли художников, писателей и сами поражались нравам, царящим в творческих союзах. Полковник, к примеру, о Храброве мало знал (какая Петрокрепость, когда в столице дел навалом?), и «стук» в его кабинет раздался именно от Союза Художников: дескать, пропаганда враждебной эстетики, вовлечение незрелой молодежи и прочая ахинея, каковую порождает воображение бездарности. Полковник охотно рассказывал, как пытался вникнуть и направить дело не в криминальное русло. «Прихожу к ним и говорю: эстетика у парня не советская, но сажать не обязательно. Могу отпустить, а вы уж сами его воспитывайте». Но из Союза - письма одно за другим: тлетворное влияние, так что настоятельно просим изолировать от общества.

- А Удалых здесь при чем?

- При том! - кипятился Жорка, - В Союз ведь тоже кто-то доносил! Не я буду, если не разузнаю: кто именно!

Тайное сделалось явным, когда в один из вечеров Жорка завалился в музей, победно размахивая какими-то бумагами.

- Ну, мудак!! Всяких мудаков видал, но такого!!

Везувий фонтанировал, мол, мудацкий апокриф, невиданная наглость, так что с ходу было ничего не понять.

- Тиши, тише... Какой еще апокриф?

- Который Машка отдала! Наше чмо себя в апостолы записало, представляешь?! О, тут самомнение будьте-нате! Смотри: они вокруг Ладожского озера ходили, верно? Новое учение, борьба с Союзом Художников, а потом - донос! Совпадения, конечно, имеются поразительные: полковник Филатов, например. Чувствуешь перекличку? Арест в саду или Машка-давалка, в одночасье ставшая праведницей. А главное, их имена!

Жорка смотрел ехидно, наслаждаясь моей растерянностью.

- Не врубаешься? Ну, помнишь, он имя-фамилию необычно произносил? А теперь соедини первую букву имени - Игорь, - с первыми тремя фамилии: Удалых! Соединил? А если с точки зрения анаграмм подойти к Игорю Храброву? Вот я и говорю: мудак!!

Написав для доходчивости: «И-Уда», он веером раскинул листки, исписанные мелким почерком.

- А это - Евангелие от нашего шизика! Машка не хотела отдавать, но я выцарапал: сказал, очерк о них хочу сделать!

Наконец что-то прояснилось.

- Многовато совпадений... - пробормотал я, обалдевший.

- Фигня, Марин сказал: теории вероятностей это, в принципе, не противоречит! Да, вот главная новость: Храбров вернулся из мест не столь отдаленных! Жив-здоров, не распят и сейчас на волне популярности партию создает! Буду о нем писать - есть резон!

Жорка не поленился и узнал, что дорога на Голгофу в Иерусалиме называется Via dolorosa – «Скорбный путь», - а пресловутое Ibis ad crucem означает: «Ты будешь распят». Он даже заглянул в Борхеса, чтобы перечитать «Три версии предательства Иуды» и поставить окончательный диагноз.

- Ну? А ларчик просто открывался!

Это меня убедило. Вскоре я наблюдал по телевизору интервью с кандидатами, вглядывался в сияющую физиономию Храброва и опять убеждался: норма, ничего потустороннего! Он действительно создал карликовую партию, напечатал свои портреты, которые перед выборами раздавали у метро молодые нахальные ребята. Еще я узнал, что Удалых  прорвался на беседу с вернувшимся «героем», был приглашен на роль казначея партии, но в итоге вышла потасовка, и оба угодили в милицию.

Ларчик, похоже, и впрямь оказался без секретов. Да и какие секреты могут быть в нашей болтливой и поверхностной жизни, будто просвеченной со всех сторон рентгеном? Одно время я заглядывал в оставленное Жоркой «Евангелие», где описывалось «бегство в Египет», «Тайная вечеря» в бане, отрекавшийся от «Спасителя» Сёмка Петров, и поражался нахальству автора. Он единственный прозрел в типичной вроде бы истории - Промысел, и решил довести сценарий до конца, то есть, сделаться предателем. То есть, капать на мозги руководителям Союза Художников, а те уже давили на чекистов, мол, примите меры! Затем я выбросил бумаги. А прощальной искрой того костра был дошедший слух: Удалых разыскал кого-то из руководителей бывшего Союза Художников, пытался вернуть какие-то деньги, а потом повесился.

Мы с директором под видом ремонта закрыли музей, а на его базе образовали акционерное общество по сбыту - вполне процветающее. Жорка уверенно шагает по служебной лестнице, уже возглавил отдел в тиражной газете и, как утверждает, скоро сделается главным редактором. А Марин изредка наезжает из Штатов, где пусть и не ворует истину у бога, зато на хорошем счету в русском отделе Microsoft, и может позволить себе (и нам!) сауну-люкс, оплатив ее «зелеными». Мы не ходим в старую баню, нашли новую, положенную по статусу. И ту историю если и вспоминаем, то мельком: смешок, мол, помните этого? - и краткая пауза, будто неловкость какая.

Но иногда, оказываясь среди сваленных в кучу вещей и фотографий бывшего подопечного, я испытываю смутную тоску. Неужели эти материальные ошметки, эта убогая труха - все, что остается после нас?! И хочется прислониться, нащупать опору, как хотелось, думается, странной персоне, распознавшей в совпадении - шанс и смысл. Он согласился играть самую гнусную и подлую роль - лишь бы быть причастным! Возможно, архетипические сюжеты действительно повторяются, отпечатываясь в жизни, как копия с матрицы; но совпадений все меньше, а разночтений - больше, голоса прошлого вливаются в разноголосый шум времени, и мы, оглохшие, вскоре перестанем их различать. Кто бросает нам эти манки? Какой Великий Игрок сыграл партию, вроде как в насмешку напомнившую древнюю и вечную? И была ли сама «древняя и вечная» - не порождена ли она воображением таких же параноидальных личностей?

Нет, конечно, мудак. И история мудацкая, так что давно пора выбросить последний, случайно уцелевший листок. Я беру его в руки, и в памяти оживают безумные глаза и глухой голос: «Мы в лодке заснули под утро, а Игорь на берегу остался. Я проснулся и крикнул: черви нужны! - и вдруг гляжу: идет! Потом он говорил, что разыскал мель, только я проверял: нет там никакой мели. Нету - вот в чем дело».

          Санкт-Петербург  1998