НАЛЬ ПОДОЛЬСКИЙ
 
СКАЗКА О СЧАСТЛИВОИ ЗЕРКАЛЕ
СТАРЫЙ ТРАМВАЙ
СКАЗКА ПРО КРОКОДИЛА И РЫБУ-ФОНАРИК
 
 
 
 СКАЗКА О СЧАСТЛИВОМ ЗЕРКАЛЕ
 

    Зеркала теперь все одинаковы, нет у них своего характера. А у старинных зеркал бывали характеры очень и очень разные. Все зависело здесь от мастера: что у него лежало на сердце, то передавалось и зеркалу; да иначе и быть не могло, ведь на то оно - зеркало.
    В Петербурге на зеркальном заводе работал один мастер, и случалось ему делать всякие зеркала - и веселые, и печальные, и сердитые даже, но только не злые. А однажды случился у мастера счастливый день, и в тот день он сделал счастливое зеркало.
    Высотой оно было в человеческий рост. Золотые цветы и листья беззаботно вились по темной бронзовой раме, мерцая покойно и ласково. Взгляд у зеркала был удивительно ясный, сияющий: от света, казалось, оно тихо-тихо звенело.
    Наутро отвезли его в лавку, предназначенную специально для зеркальной торговли. Зеркал было тут множество, они висели по стенам, стояли у квадратных, зеркальных же, колонн или где попало посреди лавки. Все они без конца отражали друг друга, и границы лавки на глаз не угадывались.
    Посетитель, входя, встречался с толпою собственных отражений, они двигались в разные стороны, каждое само по себе, и, как будто, совсем от него не зависели. А если кто-нибудь ронял невзначай пятак, на полу мгновенно изображались десятки тускло блестящих монет, и найти среди них упавшую было не так уж просто.
    Ранним утром, когда появилось здесь наше зеркало, во всех отражениях были сплошь горбуны - приказчиком в лавке служил человек горбатый.
    Не ищите особой жестокости в том, чтобы поместить горбуна в зеркальную лавку. Состоял он с детства при зеркалах, понимал их, как натуру одушевленную, и любил; отражений своих он не то что бы не замечал, но привык к ним давно и нарочно себя не рассматривал. Что же до посетителей, то у них тут и вовсе вопросов не возникало, горбун им был попросту горбуном, как шарманщик - шарманщиком, или как немец - немцем.
    Подобно большинству горбунов, приказчик был человеком печальным, добрым и наблюдательным. Свою роль осмыслив не вполне обыкновенно, он продавал зеркала не кому какое попало, а следил, чтоб характер зеркала соглашался с душой покупателя. Посудите и сами: ведь, если бы каждому дать подходящее зеркало, если бы каждый мог заглянуть в себя именно с нужных сторон, то жилось бы, наверное, всем много лучше.
    В то же утро к зеркальной лавке подкатила карета вельможи. Точный титул его нам не важен, хотя, впрочем, был он князь и сенатор. Соскочивший с запяток лакей отворил зеркальные двери с немалым искусством, то есть перед самым у барина носом и в то же время, оставаясь как будто поодаль.
    В лавку вступили в превеликом числе вельможи, и все они сквозь лорнетки разглядывали бывших там горбунов, стараясь понять, который же из них настоящий. Человек заурядный, запутавшись, надо думать, смутился бы, но сенатор к смущению был непривычен; и хотя по изрядной поспешности горбунов во всех зеркалах было ясно, что главный из них предстанет сейчас перед князем, тот по-своему рассудил, как ни вы и ни я рассудить не придумали бы: он обратился к тому горбуну, что виднелся в ближайшем зеркале.
    - Покажи-ка, любезный, что-нибудь эдакое, что бы было в приятность моей дочери!
    Приказчик тем временем добрался наконец до места, к коему обращался вельможа, и где, следственно, ему, горбуну, полагалось теперь находиться, но с ответом он не спешил, а внимательно оглядел посетителя - был тот весь холеный и ладный, казался человеком не злым и веселым, и к тому же большим чудаком. И чутьем своим горбун понял, что вельможа умеет быть счастливым, а это встречалось не часто, что он любит дочь без ума, и что нужно продать ему счастливое зеркало.
    - Для того мне, ваше сиятельство, надобно знать, какие цветы они уважают, - про цветы он затеял речь затем исключительно, чтобы сам вельможа чего не напутал и понял, что ему предлагают единственно нужное зеркало.
    - Ну, горбун, ты однако забавник! - все вельможи по лавке разразились безудержным хохотом, отчего в зеркалах пошло дребезжанье. - Эй, Гораций, припомни живее, что из цветов нашей барышне милее всего?
    - Не иначе-с, розаны, ваше сиятельство, белые али чтоб маленько желтили, - отвечал, подбежавши, Гораций.
    - Стало быть, тогда вот оно, - промолвил горбун, осторожно коснувшись рамы, - это, ваше сиятельство, счастливое зеркало.
    - Что же сие означает - оно счастье приносит?
    - Того знать не могу, уж как выйдет. Но натура его счастливая, это, ваше сиятельство, редкость.
    - Будь по-твоему, ладно... Ты в них, верно, толк понимаешь... - и князь удалился, все еще улыбаясь и бормоча: "Ну забавник".

Доставление зеркала в покои княжны было доверено все тому же Горацию вместе с домашним плотником. И вот именно плотнику впервые довелось испытать волшебное действие зеркала.
   Они уже водрузили покупку в будуаре княжны на обитую бело-серебряным шелком стену, и плотник на шаг отступил, проверяя, не вышло ли где ошибки, да и застыл неподвижно, с разинутым ртом глядя в зеркало.
    - Будет глазеть-то! Не твоя уж это забота, а барская, - усмехнулся Гораций.
    Но плотник лишь молча перекрестился.
    - Ты не спятил ли - на зеркалию крестишься, что на саму Богородицу?
    - Да ты сам погляди, что там делается! Должно, бесовщина.
    - И вправду бесовщина, - согласился Гораций, глянув в зеркало, - надо барину доложить, худого бы не случилось.
    Выслушав подозрительный их доклад, князь велел им проспаться, но как только они ушли, сам отправился исследовать зеркало. Его оно поразило не меньше, чем слуг, но как человек просвещенный, он вместо того чтоб креститься, протер руками глаза.
    На дворе стоял неприютный и тусклый сентябрьский день. А в зеркале - там все было пропитано зноем и светом! Темно-зеленые волны плескались слепящими блестками солнца; как диковинные цветы, белоснежно трепетали вдалеке паруса; за ними, растворяясь в синеве неба, на солнце плавилось золото Петропавловского шпиля; берега и гранит на них, словно гордясь безупречной легкостью линий, лучились теплом. Все это, в золотом мерцании рамы, наполняло сердце весельем и счастьем. И стоять бы тут князю, не меряя времени, да радоваться красоте неожиданной!
    Но ум человеческий часто бывает дик. В беспокойстве и смутном страхе князь повернулся к окну.
    Ничего особенного он не увидел. Вода была серой и несла какие-то щепки. Тяжело накренясь, по фарватеру против течения пробиралась шхуна. Сквозь белесое небо светило солнце, холодно, будто нехотя.
    Покосившись на зеркало, князь с убеждением произнес:
    - Бесовщина! - с тем и ушел.
    Однако мысли о зеркале не покидали его.
    - Да что ж в нем худого, - успокоившись, рассуждал он, - может сей феномен и есть, что горбун разумел под счастливой натурой?
    Вскоре новое любопытство одолело его, и уже направляясь в сенат, он вторично посетил зеркало.
    - Ну-с, а мою персону ты тоже измыслишь прикрасить? - сказал он в пространство. - Так, для забавы... - и, ставши на нужное место, с некоторой робостью предоставил себя на суждение зеркалу.
    На него испытующе глянул человек уже в возрасте, с апломбом в чертах, не лишенных приветливости. Приготовившись к выезду, он был чисто выбрит, напудрен, и при орденской ленте, как любой из сенаторов, коих сегодня же предстояло увидеть ему около сотни. Зрелище в целом напоминало парадный портрет, из числа тех, что написаны точно и тщательно, но вся прелесть которых заключается в изысканной раме. И князь сам себе показался отменно скучен.
    - Что же сделаешь, коли даже счастливое зеркало не сыскало во мне интересу...
    Но по дороге, в карете, он утешился тем, что уж в дочери-то очарования найдется с избытком, и положил себе зеркалом более не заниматься, все оставив, как есть, до приезда княжны, что ожидался ближайшими днями.

Не меняя решения, в будуар он не заходил до того самого часа, когда наконец из имения прикатила карета. Поднявшись вместе с дочерью к ней в покои, князь следил со вниманием, как будет принят подарок.
    А она, лишь глянула в дверь, сразу замерла на пороге и внутрь не входила, словно чего ожидая. Вслед за ней остановился и князь, да тоже невольно принялся рассматривать зеркало. От оправы его шло тихое сияние, а из глубины лился свет, спокойный и удивительно чистый. Но тут же князю стало мерещиться в зеркальной глубине непонятное: взволновался ее покой, будто там закружились серебристые хлопья - они падали плавно, скользили в сторону и опять взлетали наверх, превращаясь в легкие прозрачные тени. И еще вдалеке, в чудесной этой метели князю виделось нечто, напоминающее цветок, который медленно приближался; очутившись же рядом, обернулся юным лицом в воздушной дымке волос - то княжна подошла уже к зеркалу и смотрела в него зачарованно.
    Странная тревога смутила князя: больно уж легкими были обе фигурки, что смотрели одна на другую сквозь зеркало, слишком много чудилось в них трепетанья, казалось, шелохнись ветерок - упорхнут они, улетят в искристую зеркальную даль. И хоть не был он суеверен, вздохнул все-таки облегченно, когда она обернулась.
    - До чего хорошо оно! Прелестное чудо!
    - Значит, я угодил тебе? - князь до крайности был растроган.- Но не выйдет ли непокою от его... гм... натуры? Я хотел упредить тебя, оно немного... со странностями.
    - Да какие же странности? Одна только радость, - засмеялась она.
    - Все же глянь-ка на улицу... Не приметишь ли разницы с отражением?
    Обозрев с притворной серьезностью вид из окна, она снова дала волю смеху:
    - Откуда же разнице быть? Равно все и равно красиво.
    Князь совсем растерялся, а посмотрев в окно, даже негромко ахнул: все, что видел он, было прекрасно и празднично, точно, как в зеркале.
    - Ну и ну, - только и смог он вымолвить, - чисто, Неаполь!.. Ведь пожалуй и впрямь, натура его счастливая, - и, оставив дочь отдыхать да прибираться с дороги, он ушел к себе, рассеянно улыбаясь.
    - Но горбун-то, забавник каков... мыслитель!
 

    Княжна сразу приняла зеркало, как нечто живое. То, что может оно иметь собственный нрав, и что было для князя столь дико, для девочки разумелось само собой. Приходя, она здоровалась с зеркалом, а постепенно приучилась с ним и беседовать - говорить ей приходилось и за себя, и за зеркало, но в том, что его ответы она понимает правильно, у нее никаких сомнений не было.
    Почти каждый день, даже в зимнее время, она ставила перед зеркалом розы. И уж она-то знала, что оба букета, перед зеркалом и внутри него, вовсе не одинаковы. Тот, что стоял снаружи, можно было переставлять и трогать, наслаждаясь упругой теплотой лепестков; а второй, недоступный, был так воздушен и легок, так чудесно был переменчив и светился такой волшебной игрой дымчатых и белых оттенков, что у нее иногда дух захватывало.
    Изредка на княжну находило дурное тревожное настроение. Случалось это чаще всего зимой, когда наступали оттепели и ломался лед на Неве. Закутавшись в теплую шаль, она забиралась с ногами в большое кресло и смотрела в окно. Льдины, глухо стуча, громоздились, ползли одни по другим, толкались в гранит берегов.
    - Я боюсь их, - болезненно морща лоб, говорила она зеркалу, - когда-нибудь ночью они залезут сюда, все затопят и поломают!
    В зеркале отражался ледяной белый простор, его уводили вдаль четкие линии набережных.
    - Понимаю, их путь только туда... Но ты уже говорило мне это... Все равно страшно. Они сильные и такие жадные! От них даже дышать тяжело.
    - Посмотри, он совсем среди льда, и ничего не боится, - показывало ей зеркало Петропавловский собор.
    И действительно, стоило глянуть на легкий, чуть грустный его силуэт, на взлет золотого шпиля, что был выше сумрачных облаков, как страх исчезал и ничто уже больше не стесняло дыхания.
    Но ей хотелось поспорить еще, и уже с лукавством она возражала:
    - Что ему! Он одет камнем... и у него пушки.
    И тут случалось настоящее чудо. Как туманные замки, в воздухе расползались и уплывали прочь бастионы, казематы и стены, и на острове оставался лишь заснеженный лес и возвышающийся над деревьями храм.
    Вдоволь налюбовавшись, девочка наконец соглашалась с зеркалом:
    - Конечно, он может обойтись и без крепости... Кто легко так возносится к небу, тот ничего не боится, - и рассудительно добавляла, - но ведь этому тоже научиться не просто.
    К счастью, подобное настроение надолго у нее не затягивалось. Подоспевали прогулки, выезды, катания на санях, и беспричинные страхи больше не вспоминались. Вечерами она возвращалась усталая, и перед сном, от возбуждения сбивчиво, рассказывала зеркалу о дневных приключениях.
    В зеркале иногда ей показывались странные видения - расплывчатые, беспокойные, но яркие и необычайно красивые. Она твердо не знала, что шло в них от зеркала, а что - от ее собственной фантазии, но говорить о них отцом не желала, уловив его настороженность по отношению к зеркалу; она ожидала появления этих картин постоянно и с любопытством.
    Несколько раз она видела, сквозь колеблющуюся сероватую дымку, мраморный белый дворец со множеством лестниц, террас, переходов, висячих садов; его лестницы спускались к самому морю, к бескрайней синей воде, и были наполовину затоплены. Волны лениво плескались на широких ступеньках и на нижних террасах, по гладкой полировке мрамора скользили подвижные тени мелких рыбешек; от солнечных отражений, слепящих и жарких, в глазах расходилось голубое сияние.
    Ей было ужасно жаль этот дворец, и хотя он казался уже необитаемым, она тревожилась за людей, которым пришлось его покинуть, и, мысленно переселяясь туда, решала, что уж она-то все равно осталась бы жить в нем, несмотря на затопленные нижние террасы и залы, и что это было бы даже интересно. В том, что дворец этот когда-то и где-то существовал, а может быть, и сейчас существует, она была совершенно уверена.
    Она постоянно пыталась увидеть там хоть одного человека, и однажды ей удалось это. Он бродил по пустым переходам, по наружным галереям дворца, и фигура его, чуть сутулая, в темном плаще, резко выделялась на белизне мрамора. В походке его, и во всех движениях, было столько сосредоточенности, что казалось, будто он что-то напряженно ищет, будто ему предстоит освободить дворец от воды или выстроить его заново. Она видела его как бы издали, не могла разглядеть лица, и все же, необъяснимо, у нее родилось ощущение, что человек этот ищет ее, и что она может и должна ему помочь. И после она часто о нем вспоминала, испытывая за него щемящее беспокойство.
    Отношение князя к зеркалу было двойственное. Без сомнений, было приятно, что оно так радует девочку. Но, с другой стороны, всякий раз, видя ее перед зеркалом, он не мог побороть чувства невнятной тревоги, и, сопоставив его с первым впечатлением от зеркала, стал подозревать, что оно заключает в себе некую своенравную мистическую стихию.
    А однажды произошел эпизод, окончательно уверивший его в этом мнении. Он сидел на диване и в зеркале видел дочь, смотревшую за окно, опершись руками на подоконник; за стеклами падал снег, и хлопья искрились холодным светом на фоне аспидно-серых туч. Смотрел князь, смотрел на летящие хлопья, на их завораживающее плавное парение, и не заметил, как получилось, что небо потемнело до черноты, глубокой и бархатной, и что хлопья летели уже не вниз, а вверх, загорались яркими огнями и рассыпались разноцветными искрами.
    И глядела в окно, опираясь на подоконник, молодая женщина в длинном тяжелом платье, с лимонно-желтым цветком в темной прическе, и при свете огней фейерверка он узнавал лицо своей дочери, каким оно будет, наверное, лет через десять, до того похожее на лицо ее покойной матери, что у него на миг перехватило дыхание от боли в сердце. Справившись с этим внезапным приступом тоски, он опять поднял голову к зеркалу и увидел рядом с ней человека, высокого, с усталым и грустно-насмешливым взглядом. Лицо его показалось князю знакомым, и, напрягая память, он вспомнил: это было лицо горбуна, того самого, что продал ему зеркало, безусловно, лицо горбуна, но выглядевшее свежее, моложе и беспокойнее.
    Хотя никакой вредности, и даже неестественности, в видении этом, как будто, не было, ничего не сказал князь о нем дочери, вспоминать этот случай впоследствии не любил, и затаил против зеркала уже вполне серьезную осторожность. А кроме того, зеркало внушало ему тревогу и более реального свойства: ему постоянно казалось, что дочь в отражении слишком бледна, слишком ярко блестят у нее глаза, и очень уж резок румянец.
    Однажды он пригласил врача, и тот осмотрел девочку. Из его длинной ученой речи князь вынес одно: если хочет он, чтобы дочь росла совершенно здоровой, нужно ехать на Юг, лучше всего в Италию. Он поспешно привел все дела в порядок, отказался от всех должностей и отбыл с княжной из Петербурга.
    Перед отъездом он опасался настойчивых просьб со стороны дочери, взять с собой зеркало, но она об этом разговора не заводила, то ли заранее предвидя отказ, то ли не желая разлучать зеркало с его жилищем. Когда она пришла попрощаться с зеркалом, с ним впервые произошло то, что смущало впоследствии многих: оно затуманилось, исчезли вдруг все отражения, и на миг в нем открылся бездонный темный провал.
    С этого момента судьбы счастливого зеркала и княжны расходятся, и она исчезает из нашей сказки. А может быть, впрочем, и не совсем исчезает - тут возможны разные мнения; но судить об этом, наверное, каждый должен сам.
    Как бы то ни было, она, повинуясь требованиям врачей, больше не покидала берегов Средиземного моря. Жила она во дворце, напоминавшем ей дворец ее зеркальных видений, с лестницами, спускающимися прямо к синему теплому морю, и рядом с ней постоянно был человек, похожий на виденного ею в зеркале. Если не обращать внимания на небольшие огорчения, без которых в жизни обойтись невозможно, она была, в общем, счастлива; так что можно считать, что зеркало предсказало ей счастливую судьбу, - но мы возвращаемся к зеркалу.

    Дворец опустел. Неизвестно, как долго висело зеркало в серебристой шелковой комнате, сколько раз видело ледоходы, никого уже не пугавшие, и в какие краски одевало Неву, мосты и ступени гранитных набережных. Во всяком случае, длилось это не год и не два, а гораздо дольше.
    Однажды пришел из-за моря приказ о продаже дворца. Здание было куплено государственным казначейством для военного ведомства, и настал день, когда во дворце появились новые хозяева.
    Впереди шел самый важный генерал, а за ним - генералы средней важности. Между ними с проворством суетился адьютант, которому не полагалось идти впереди генералов средней важности, но и невозможно было отстать от главного генерала. Тот рассматривал с кислым видом старинную, давно уж немодную мебель, золоченую лепку и плафоны с амурами, выражая недоумение вздрагиванием носа. За этой несложной мимикой ревностно следил адьютант и во всяком месте, на которое генерал дергал носом, ставил пометку мелом.
    - Как все ветхо здесь, господа, - вздохнул генерал, закончив обход. - Велите прибрать!
    Во дворец прислали роту солдат, и работа закипела. Выносили стулья со смешными китайцами на подлокотниках, выволакивали, кряхтя, буфеты красного дерева, каждый из которых был целый замок, с башнями, зубцами и мостиками, вытаскивали столы с резьбою такой диковинной, что разглядывать ее можно хоть час, не соскучившись.
    А взамен всего этого привезли мебель немыслимой той породы, что разводят, Бог знает где, специально для казенных присутствий, и единственно вероятный путь получения каковой состоит в скрещении каменных тумб с собачьими будками. В бывший княжеский кабинет, предназначенный главному генералу, поставили длинный полированный стол. Из всех знакомых предметов он менее всего был похож на стол, а более всего - на кегельбан. У того конца, где должно было стоять кеглям, поместили генеральское кресло, а там, откуда нужно катать шары - стулья для посетителей.

    Понятно, что в число ненужных вещей, отмеченных мелом, попало и счастливое зеркало. Его отнесли на чердак и прислонили к столбу, подпирающему крышу. Никакие звуки сюда не проникали, а свет, вернее слабый намек на него, еле сочился сквозь щели забитого наглухо окошка.
    Как только захлопнулась дверь и тишина опять устоялась, из углов, озираясь по сторонам, повылезали мыши; они сновали вдоль стен, но к зеркалу не приближались, пока одна из них, не в силах сдержать любопытства, не пробежала на пробу совсем с ним рядом.
    Убедившись, что новый предмет на мышей не бросается, собрались они целой гурьбой перед зеркалом и вскоре обнаглели настолько, что стали носиться наперегонки по его раме, а иные даже ухитрялись взбегать с разгону вверх по стеклу - при этом от маленьких лапок на нем оставались грязные крапинки. Через несколько дней мыши так приохотились к зеркалу, что не прекращали свои скачки ни на минуту. Так прошло порядочно времени, и в конце концов, надо думать, зеркало было бы замызгано до безобразия.
    Однако мышиные эти занятия прервались неприятнейшим для них образом: на чердаке поселился кот. Ночами он ходил по делам, которых у него было множество по окрестным крышам, днем же отсиживался на чердаке. Возвращаясь домой, он первым делом усаживался перед зеркалом и тщательно приводил себя в порядок. И уж в зеркале тогда отражался красавец писаный, серый, с черноватыми полосами и хитрущими зелеными глазами. Кот разглядывал себя не без удовольствия, но больше всего ему нравилось, что он в отражении сидел не на грязном чердачном полу, а на алой атласной подушечке.
    Но увы, недолог кошачий век в большом городе - кот однажды исчез. Выждав приличный по их понятиям срок, мыши вернулись и сразу же направились к зеркалу. Но не тут-то было: из рамы глядел на них, как живой, серый красавец собственной персоной! Шарахнулись мыши, и с неделю к зеркалу не подходили. Усвоив однако, что кот оттуда не прыгает, они забрались на раму и бегали на радостях, как очумелые. Тогда в зеркале возник кот покрупнее и более кровожадного вида - мыши к нему привыкали уже целых две недели.
    Так постепенно вырастал кот в размерах, и в конце концов превратился в жуткое чудище со свирепо горящими глазами, с длинными, всегда выпущенными когтями, и с клыками, какие не стыдно иметь любому бульдогу. Мыши прекрасно понимали, что страшилище наружу выскакивать не умеет, что все это - чистая выдумка, но чего-то в себе преодолеть не смогли и оставили зеркало в покое.

    Пока зеркало на чердаке воевало с мышами, жизнь во дворце шла своим порядком, будто в часах с кукольным представлением, заведенных чудесным образом сразу навсегда. Представление было очень простое: утром куколки-адьютанты и куколки-генералы, в разноцветных мундирах, блестя золотом эполет, вереницей поднимались по лестнице и скрывались в своих кабинетах, а вечером, в пять, с последним ударом часов, двери всех кабинетов распахивались, и все куколки в назначенной им последовательности удалялись из дворца. Правда, время от времени, в механизме этом что-то портилось, по городу тогда скакали курьеры, в сенате шли споры, при дворе отчитывали министров, и одни генералы сменяли других. И рассказывать о них больше было бы нечего, если бы в бывшем княжеском кабинете не водворился генерал, умудрившийся связать свою судьбу с нашим зеркалом.
    Для все других куколок он был очень страшной куклой. Лицо его было такое энергичное, что до крайности напоминало утюг, у которого почему-то прорезались глазки. Власть ему полагалась по чину огромная, и когда мерял он посетителей чугунным своим взглядом, тем казалось, по ним едет каток, каким обычно укатывают дороги. Под этим взглядом бледнели даже самые храбрые офицеры, знававшие и немецкие, и турецкие пули. По любому поводу расправа была короткой и деловитой:
    - В рядовые!
    Однажды издалека приехал полковник, в немалых уже годах, и по срочности дела явился прямо с дороги, как был, запыленный и со съехавшим вперед эполетом. Генерал доклад его выслушал и ничего не ответил, а только позвонил в колокольчик:
    - Принесите подполковнику зеркало!
    Адьютант умчался выполнять приказание, полковник же побагровел;
    - Ваше превосходительство...
    - Молчите, майор! - рявкнул, более не сдерживаясь, генерал.
    По дворцу в поисках зеркала метались адьютант и караульные - их выручил старый дворник, показав на чердаке счастливое зеркало.
    Через пять минут оно было внизу; два солдата, с трудом соблюдая выправку, держали его перед жертвой. Постояв перед зеркалом, сколько было приказано, бывший полковник сгорбившись удалился. Адьютант же, на свой страх, приказал зеркало оставить в приемной, дабы избежать подобных казусов в будущем.
    Провисеть ему здесь было суждено довольно большой срок. Отражались в нем люди только в военной форме, и у всех были напряженно сжатые губы. Все они, в чинах высоких и малых, совершали одни и те же движения: правой рукой проводили вдоль пуговиц, левой же воротник подправляли, чтоб потуже стискивал горло.
    Со временем поползли слухи, что за зеркалом числятся шалости, что умеет оно светиться и показывает картины, и в приемной оно не зря - в нем-то и кроется секрет генеральской карьеры. Говорили еще, что зеркало - штучка французская, и такие куртуазы подносит, что... будьте любезны! Передавали даже, что зеркало - вовсе не зеркало, а дверка в потайной будуар, где их превосходительство что-то изволят прятать. Среди же солдат-караульных считалось попросту, что в зеркале завелись черти, оттого страх перед генеральской приемной приобрел и суеверный оттенок.
    Постоянно за зеркалом наблюдал лишь один человек - солдат, что стоял на часах у входа на лестницу. Каждодневно дежурил он в полутемной приемной, а перед глазами всего-то и было - стена, ряд стульев, да зеркало. И конечно он видел все зеркальное озорство, но доносить на него и не думал; да могло и мерещиться - ведь это не шутка, простоять целый день против зеркала. Как-то раз оно, к вечеру, заискрилось и засверкало, что солдату уж не в новинку было, но затем, вместо того, чтоб потухнуть, перелилось сияние зеркала в узоры серебряные, они тихонько менялись, а за ними появилась вдруг барышня, совсем молоденькая и красоты поразительной; сидя в кресле, она зябко куталась в пуховый платок и глядела на него, на солдата, словно бы удивленно. Тут солдат, обо всем на свете забывши, совершил тягчайшее преступление: прислонил ружье к стенке, покинул свой пост, подошел к зеркалу вплотную, и с блаженной улыбкой следил за видением драгоценным.
    Так его генерал и застиг, по звуку определив, что в приемной произошел непорядок. Солдат, не жив и не мертв, вытянулся струной, генерал же утюжил его знаменитым своим взглядом.
    И греметь бы солдату кандалами, а генералу и дальше пугать подчиненных, если бы нелегкая его не попутала заглянуть искоса в зеркало. В страхе шарахнулся он от того, что увидел: из рамы, приплясывая, скалился на него черный до жути и белозубый негр, увешенный блестящими побрякушками, и самое страшное - на черных мускулистых плечах, под курчавою шевелюрой сверкали золотом его собственные генеральские эполеты. В глазах его все закачалось.
    - Измена! - оглушительно заревел он.
    - В р-р-рядовые! - прорычал в ответ негр, продолжая плясать и отвратительно тряся эполетами.
    Прибежал адьютант.
    - Караул сюда! Всех! - генерал бесновался все больше.
    Примчались, топоча сапогами, солдаты.
    - Измена, ребятушки! Заходи направо! Заходи налево! Окружай! - громогласно командовал генерал, показывая рукой на зеркало. - Ружья к пле-ечу!
    Солдаты маршировали, как заводные игрушки, и так же механически вскинули ружья. Тут бы и зеркалу, и сказке конец, но спасла все расторопность адьютанта. И пока генерал занимался маневрами, в приемную проникли санитары в белых халатах. Вид их сразу всех отрезвил, и в первую очередь самого генерала.
    - Отставить! - приказал он. - Меня в рядовые! В гауптвахту! - и покорно дал санитарам себя увести.
    В больничной карете он плакал мелкими, как бисер, слезами и горестно всхлипывал:
    - Измена... измена.

    Некоторое время кабинет с кегельбаном стоял запертым, но поскольку такому месту долго пустовать невозможно, вскоре занял его другой генерал, потом следующий, и в дальнейшем они исправно сменяли друг друга. Было и в их лицах что-то общее с утюгом, вроде как фамильное сходство, у одних более, у других менее явственное. Все они обладали одинаково большой властью, но пользовались ею, в зависимости от характера, то менее, то более вдумчиво, и нагоняли страх на подчиненных каждый своими способами. В общем, зеркало повидало еще пять или шесть генералов, и за этот срок никаких историй с ним не было, никакого озорства за ним не замечали - оно, если можно так выразиться, погрузилось на эти годы в спячку.
    Но время шло, и наступил год, когда Петербург стал называться Петроградом, и началась война. Генерал и адьютанты уезжали и возвращались, но возвращалось их меньше, чем уезжало, кабинеты один за другим закрывались, и кончилось тем, что караул охранял пустое здание. Тогда и караульных отправили на фронт, а дворец заперли.

    Простоял он так несколько лет, пока не окончилась революция и гражданская война, и в пустующие здания не начали въезжать новые учреждения. То ли по чистой случайности, то ли по таинственным законам наследования, дворец был отдан опять военным.
    Летним утром к резной, потемневшей от времени двери подошел небольшой отряд матросов. Ключа у них не было, но, подергав как следует дверь, он сломали замок и проникли внутрь здания. Начальник их разместился в княжеском кабинете, остальные тоже выбрали себе комнаты. Через несколько дней заработали здесь телефоны, появился и караул.
    Матрос-начальник целыми днями, иногда даже ночью, просматривал старые бумаги и писал новые, принимал посетителей, куда-то звонил и с кем-то ругался. Постепенно освоив генеральский удивительный стол, за одним из концов его он работал и наспех обедал, в средней части складывал папки с делами, а на дальнем конце случалось ему и спать, подложив под голову пачку бумаг и накрывшись бушлатом.
    Зеркало он поначалу вообще не заметил. Но вечером как-то, уже уходя, был остановлен в приемной непонятными отсветами. Убедившись, что исходят они от зеркала, он стал всматриваться.
    За стеклом открывался простор, бесконечная белая даль, что сверкала на солнце, отливая слегка голубым; иногда пробегали там золотистые искры. И дышалось матросу легко, будто море раскинулось рядом в предзакатном покое. Он смотрел и смотрел, и, досадуя на искристую пелену, сквозь нее действительно видел спокойные мощные волны, пологие волны открытого океана и качающиеся на них оранжевые отражения низкого солнца, а в глубине, под водой - причудливые, почти неуловимые силуэты, колеблющиеся в такт движению волн, белые арки и лестницы, целый город, целый город, неведомо как оказавшийся в зеленоватых океанских водах.
    Он изо всех сил вглядывался, надеясь увидеть еще что-нибудь, но свечение скоро угасло, в темном зеркале снова возникли дверь, стена и тяжелые стулья. Он стоял еще долго, опустив перед зеркалом голову и про себя считая, сколько лет уж не видел моря. Выходило порядочно.
    Утром вызвал он караульного и сказал не без важности:
    - Это зеркало - штука серьезная! Надо доставить в музей. Трудовой народ пущай глядится в него да ума набирается!
    Много не размышляя, вдвоем они подняли зеркало и понесли, благо, музей был поблизости.

    В музее, прямо за входом, их встретило огромное чудище - человечья фигура с тигриной башкой и белыми слоновьими клыками.
    - Вы к кому, милаи? - донесся от чудища дребезжащий голос.
    Приглядевшись получше, меж расставленными его ногами они обнаружили на резном стульчике старушку в кружевном чепце и старой солдатской шинели.
    - Нам, мамаша, начальника, имущество сдать.
    - Это вам надо наверх, - старушка неопределенно махнула рукой, - как пройдете индейскую залу, направо.
    Взойдя с зеркалом по широкой мраморной лестнице, они вступили в затемненный наполовину зал. Тут же навстречу им попался курчавый и злющий, совершенно голый к тому же, дикарь с дубинкой в руках. Неожиданно он возник перед самым носом матроса-начальника, и только его кошачья ловкость, которой есть хоть немного во всяком матросе, спасла папуаса и зеркало от рокового для обоих столкновения. В конце зала поднялись они на три ступеньки вверх, споткнувшись на них предварительно, и попали в другой, полутемный же зал, окончившийся тремя ступеньками вниз и поворотом направо. Скоро они потеряли счет залам, поворотам и ступенькам, и слегка ошалев, брели куда глаза глядят, еле успевая уворачиваться от больших стеклянных шкафов, где ютились чуть не целые туземные деревни, и от самостоятельных фигур, в одиночестве существовавших на своих подставках.
    Совсем уже было отчаявшись, добрались они, наконец, до индейца, раскрашенного и в перьях, за которым обнаружилась дверь с надписью "Директор". Без задержки проникнув в нее, они, тяжело дыша, стали осматриваться.
    Кругом по стенам, до самого потолка, были книги, а внизу в беспорядке располагались чучела неведомых птиц, каменная лошадиная голова с оскаленной пастью и невероятных размеров тыква. За всей этой дребеденью они еле разглядели самого директора.
    Он восседал за массивным столом и, наблюдая за ними, попыхивал самокруткой - солидность усов и тельняшка выдавали его несомненное матросское происхождение. Слева от него сиял большой медный глобус, начищенный добела, а справа стояла закупоренная склянка с прозрачной жидкостью, в коей мокло нечто белесое и пакостное - не то рыба, не то змея. За спиной его на стене висели в большом количестве жуткие какие-то сабли, угловатые, короткие и очень кривые.
    - Здорово, браток, - обратился к нему матрос-начальник, слегка робея от диковинной обстановки.
    - Здорово, - отвечал музейный матрос. - С чем пожаловали?
    - Да вот, зеркало... Светится, картины показывает.
    - Ну что же, давай евонный паспорт!
    - Так ему и паспорт еще нужен?! Нет его... может потом найдется...
    - Нельзя без него. Если ты експонат, имей паспорт! - музейный матрос крутанул глобус, словно советуясь с ним. - И не думай, что это дело простое - при всякой вещи, как и при человеке, должен быть документ.
    Неизвестно, чем бы кончился их разговор, если бы зеркало, прислоненное к стенке в углу у окна, само не решило свою судьбу. Оно светилось удивительно ярко - ведь впервые за много лет в нем опять отражались солнечные лучи. Сначала на отражение загляделся музейный матрос, а вслед за ним и гости.
    Небо зеркало изобразило густо-синим и жарким, а воду Невы - голубовато-зеленой. Дворцы на том берегу приблизились и как будто парили в воздухе, их открытые двери манили войти, обещая радушный прием, тепло и веселье. На воде сновали в большом числе лодки, парусные и с веслами, им с берега кто-то махал рукой; вдоль набережной, раскланиваясь со встречными, прогуливались нарядные пары, мужчины с тростями и женщины в легких открытых платьях, повсюду мелькали цветы. Одним словом, в зеркале виделся вовсе не Петроград, а южный незнакомый город, праздничный, безмятежный и такой недоступный, что от этого болезненно щемило сердце.
    - Н-да, - протянул изумленно музейный матрос, - тут, пожалуй, можно без документов, - и он трижды постучал в стену своим увесистым кулаком.
    На стук в скором времени явился хранитель музея, маленький сухой старичок с голубыми глазами. Он остановился, слегка склонив голову набок, словно нахохлившись.
    - Вот погляди-ка... Нам товарищи експонат принесли, - проговорил внушительно музейный матрос. - Разместить его надо. В какой отдел определять будем?
    - Ни в какой! - отрезал старичок и нахохлился еще более.
    - Ты опять за свое? Смотри, доиграешься... Тогда отвечай: какие из диких народов больше всех зеркала любят?
    - Зеркало всякому дикарю нравится, - старичок с сожалением глядел на матроса, - да при чем это здесь...
    - Значит можно в любой отдел... В китайском и так их полно, - рассуждал матрос, задумчиво крутя глобус; под его тяжелой волосатой рукой скользили, сверкая медью, моря и страны. Наконец их движение замедлилось и прекратилось. - Попробуем в африканский!
    Старичок понял, что спорить уже бесполезно, и немного смягчился.
    - Зеркало-то хорошее, - грустно сказал он, - красивое... Только не место ему в африканском отделе!

    Зеркало в африканском зале разместилось в простенке между окнами, выходящими на Неву. Сочинять к нему надпись старичок наотрез отказался, и директор был вынужден сделать собственноручно.     "Самосветное зеркало" - значилось на табличке внизу. По одну его сторону чернокожие женщины толкли зерно в ступах, по другую же притаился охотник, выжидая какую-то дичь. Лук его, ростом более самого охотника, почти упирался в зеркало, а стрела направлялась точнехонько в сидящих на корточках женщин.
    Прямо в зеркало смотрелся африканский колдун, размалеванный весь, с кровожадною маской. На тощих запястьях его и на щиколотках болтались браслеты из меди, по нескольку сразу, а на шее и поясе - связки бубенчиков; в ушах звенело уже от одного его вида. В колдовской своей пляске он высоко поднял ногу, приготовившись топнуть босою твердою пяткой, топнуть так, чтобы гул по земле прокатился. А затем ударил бы колотушкою в бубен и топнул бы снова, и такой бы тут звон пошел по округе, что на месте никто устоять не смог бы.
    Зеркало пришлось колдуну по вкусу. Тотчас он приосанился, подобрел немного, побрякушки его заблестели, а цветные полосы на нем стали ярче. Из-за плеч его выглядывали воины с копьями, застывшие, как и он, посреди танца, они словно пытались увидеть свои свирепые физиономии в зеркале.
    А за спинами воинов виднелся столб махорочного дыма и тельняшка директора, созерцающего всю эту картину. Он ушел совершенно довольный и о зеркале несколько времени не вспоминал.

    Прошла уж наверно неделя, когда в его кабинет заявилась старуха под черной вуалью, опираясь на палку. Сколько знал он, была она вдовой какого-то комиссара и жила по соседству во флигеле, против окон музея, глядящих на двор.
    - Стыдно, батюшка! - проскрипела она прямо с порога. - Тебе, можно сказать, государственное дело доверили, а ты что устраиваешь?
    - Ты, бабка, может рехнулась? - удивился матрос.
    - Не прикидывайся! Я-то вижу, что здесь по ночам творится.
    - Да что же творится? Что ты видела-то?
    - Не кричи на меня. Что видела, то и видела, - поджала губы вдова. - Мое дело предупредить, а твое - разобраться и сделать выводы, - и ушла, громыхая клюкой, на прощанье еще угрозив сообщить, куда следует.
    Вслед за тем, почти сразу, ввалился ночной сторож, вдребезги пьяный и тоже с претензиями:
    - Я тебе вот что скажу: или ты наводи порядок, или ты меня увольняй.
    - Да вы что, все с ума посходили? Что случилось-то?
    - А ты и не знаешь? - сторож недоверчиво сплюнул на вощеный паркет. - Негритянские чучелы балуют, вот что! Много воли ты им даешь, наказать их надо, - и опять затянул: - Или ты меня увольняй...
    - Как же чучела наказать можно? Объясни хоть, что они делают?
    - А чего объяснять-то! - сплюнул сторож опять. - Непотребство и есть непотребство!
    Ничего более матрос от него не добился и решил самолично остаться в музее на ночь и во всем разобраться. Все приметы сходились на африканском зале, и само собой, подозрение падало первым делом на зеркало.

    Просидел матрос в своем директорском кабинете до вечера и, лишь стало смеркаться, отправился в африканский зал, в засаду. Наблюдательный пункт присмотрел он заранее - против зеркала у стены был незаметный и тихий угол, отгороженный шкафом. Там стоял на коленях, обратив лицо к Мекке, бедуин в чалме и белоснежном бурнусе. Рассчитав, что на молитвенном коврике хватит места и для двоих, наш матрос уселся с ним рядом и, устроившись поудобнее, замер.
    По залу разлилась тишина, такая, что стали слышны шаги редких прохожих по набережной. Временами она прерывалась боем старинных часов, которых по музею висело немало. Каждый час мелодичный звон возникал сперва наверху, проходил по третьему этажу, потом по первому, и перебирался наконец на второй, словно кто-то невидимый бродил по безмолвным залам,и звоном часы встречали его. В африканский зал этот кто-то проникал в последнюю очередь.
    Небо в высоких окнах постепенно темнело. После первого перезвона оно было еще голубым, при втором - серовато-синим, а за третьим совсем почернело. Силуэты фигур расплылись неясными пятнами.
    Шагов на улице больше не стало, но в музее жили какие-то звуки, невнятные вздохи и шорохи; было в них тоскливое что-то, они плыли меж пятен мрака, затихали в дальних углах и опять возвращались.
    Матросу казалось, что за ним незаметно следят, что кому-то он или чему-то мешает; ему сделалось малость не по себе. Вообще-то он чертовщины не признавал и частенько разоблачал суеверия, выступая публично, но ведь то было днем, а ночь - это другое дело.
    Постепенно среди черноты смутным мерцанием обозначилось зеркало. Сперва виднелись лишь слабые отсветы, какие обыкновенно исходят в темноте от всякой блестящей вещи. Чуть заметно они разгорались, в зеркале вскоре без сомнений стал угадываться собственный свет, словно тонкая паутинка сверкала там, становилась все ярче и ярче, уходя понемногу назад. По зеркалу разливалось сияние, как если бы в глубинах его поднималась луна.
    В его ореоле рисовался точеный силуэт колдуна, застывшего в танце. Свет струился из зеркала, как живая волшебная жидкость, и казалось, колдун ее жадно впитывал. Появилась в нем гибкость, бубен в отведенной руке вздрагивал, напружинились ноги, с нетерпением он что-то высматривал, одному ему видное в зеркальной дали. Напряженное его ожидание было так заразительно, что и матрос затаил дыхание, глаз не сводя с зеркала.
    Из темноты одна за другой возникали фигуры. Поначалу неверные, контуры их прояснялись, колеблясь в трепетании теней.
    Вдруг все тени замерли разом - в зеркале наступило затишье. В нижнем его углу стало совсем светло, и там показался, медленно выплывая, край желтоватой луны. Колдун качнулся, шевельнул рукой с бубном и застыл снова.
    Матрос чувствовал, сейчас произойдет что-то совершенно нереальное, от жути и любопытства у него стало сухо во рту, в ушах шумело и слышались далекие непонятные голоса.
    Лунный луч, как светящееся копье, ударил колдуну в бубен, и колдун опять покачнулся, а бубен, засеребрившись, словно еще одна луна, поплыл в потоке зеркального света, увлекая колдуна за собой, но тот потянул бубен к себе, затряс им и яростно топнул ногой, затряслись и все его подвески, он топнул еще, и еще раз, и запрыгал в неистовой пляске. Руки его то мелькали так, что казалось, их не две у него, а десять, то их вовсе не было видно. Клочья света, смешавшись с тенями, метались по стенам, потолку и по окнам, и сам воздух кругом завертелся бешеным вихрем. За колдуном начали двигаться и воины с копьями, и другие фигуры, все быстрей и быстрей; все плясало, кружилось, прыгало.
    Матросу казалось, он сходит с ума, его распирала отчаянная необъяснимая радость, и боялся он больше всего, что не стерпит сейчас, не усидит на месте, вскочит и начнет вместе с ними топать, скакать и кружиться. Попытался он себя ущипнуть - и не смог шевельнуться. Тогда он закрыл глаза.
    У него стучало в висках, а вокруг была полная тишина. Померещилось все, думал он с облегчением, открывая глаза... и лучше бы он этого не делал!
    Огромная, чуть не в пол-зеркала, желтела луна, а колдун стоял неподвижно и к ней протягивал руки. Потом он взмахнул руками, да и бухнулся на живот, за ним повалились и остальные. А зеркало изливало свой свет, спокойно и щедро, на распростертые перед ним черные глянцевые тела. Матрос снова зажмурился и на этот раз выжидал много дольше.
    Успокоившись чуть и достоверно ощутив тишину, поднял он осторожно веки. Колдун и все остальные фигуры смирно стояли на подставках, в окно глядела луна, от нее на паркете лежал косой четырехугольник света. Лучи луны отодвигались все дальше от зеркала, и оно выглядело сонным и темным. И вот тут-то матроса охватила настоящая жуть. А когда еще зашевелился сидящий рядом с ним бедуин, он готов был заорать благим матом, и вскочил, чтобы бежать без оглядки.
    Но бедуин, зловеще сверкнув глазами, приложил коричневый палец к губам, а другой рукой рылся в складках бурнуса.
    - Из Чека, - пояснил он шепотом, показывая матросу удостоверение.
    Тот обеими руками схватился за голову, будто опасаясь, что она отвалится; однако от вида казенного документа ему полегчало, а разглядев под бедуиновым бурнусом вороненый ствол пистолета, он и вовсе пришел в себя.

    Бедуин, по всему, был человек бывалый. Незаметно, бочком, подкатился он к колдуну, вытащил маузер и постучал его рукоятью по черной блестящей пятке. Раздался глухой звук, какой издают все изделия из папье-маше, из ноги колдуна полилась тонкая струйка опилок.
    Это было слишком уж непонятно - у матроса откровенно стучали зубы, да и бедуин тоже малость полинял. Довольно поспешно и стараясь поменьше шуметь, пробрались они в кабинет матроса, чтобы там дождаться рассвета.
    Бедуин упорно молчал, и матрос наконец не выдержал:
    - Ты скажи хоть, что это было? Наваждение, что ли?
    - Да нет, посложнее... Гипноз какой-то, - неуверенно отвечал бедуин. - Бесовщина, в общем... Знаю только, что не по нашей части, - и помолчав, добавил, - вот тебе мой совет: поскорее избавься от зеркала.

    В то же утро матрос сочинил приказ об изъятии из музея зеркала, как вещи беспаспортной и ненаучной.
    Исполнение было поручено сторожу, и с его же слов стало известно о событии, при сем происшедшем. Только начал он приноравливаться к зеркалу, оно вдруг изнутри осветилось, и появился в нем, неизвестно откуда, генерал, страшный и злой, с эполетами и усищами. И хотя сторож сразу смекнул, что из зеркала генералу не вылезти, тем не менее, по старой привычке, вытянулся во фрунт, и стоял так, пока отражение не погасло. А когда он снял уже зеркало и начал тащить его к выходу, сзади послышался тихий звон. Оказалось, негритянский колдун уронил на пол бубен. Он, сторож, пытался восстановить порядок и вложить бубен в руку хозяину, но, как видно, переусердствовал, и колдун упал, повалив заодно и его, сторожа.
    Заглянув в африканский зал, матрос обнаружил пустую подставку, и у ее подножия - кучу опилок, побрякушек и тряпок, все, что осталось от колдуна. Поверх кучи лежал злополучный бубен.
    Так или иначе, в музее стало одним колдуном меньше, а зеркало попало в антикварную лавку.

    Почти сразу его купили вскладчину служащие некоего треста в подарок жене начальника. Она, как особа начитанная, зеркала считала мещанством, а счастливое зеркало нашла к тому же аляповатым, отдающим дурным вкусом. Но приняла его, не желая обидеть товарищей мужа.
    Поместили его в передней. На полу перед ним всегда стояли калоши, а на раму вешали зонтики. Однажды оно засветилось не вовремя, до смерти напугав одного из пьяных гостей, и было отправлено вновь в антикварную лавку.
    В жизни зеркала наступил беспокойный период, мелочный и какой-то нечистый. Регулярно его отвозили в лавку, и среди антикваров оно получило известность под именем "Африканского зеркала". Покупали его охотно и быстро опять возвращали.
    Постоянно висело оно или стояло в темных прихожих и видело только калоши, шляпы и зонтики, да изредка озабоченные скучные лица. Иногда они удивлялись: их пальто и калоши не имели отражения в зеркале.
    Любопытно, что люди зеркалу его фокусов не прощали, и оно неизменно возвращалось в антикварную лавку.

    В близком соседстве с лавкой стоял старый облупленный дом. По стенам его расползлись зигзагами трещины, он, казалось, готов был уже развалиться, и держался лишь потому, что в тесноте переулка валиться ему было просто некуда. Венчала его странного вида мансарда. Кровли прочих домов, куда ни взглянуть, были похожи на улья: сплошными рядами ютились на них клетушки, любопытно глазея окнами через улицу друг на друга. А на крыше дома-чудака торчала только одна конурка с единственным в ней окошком. Несуразная эта постройка весьма и весьма мешала ветру, портя собой прекрасную гладкую крышу, по которой было бы так хорошо гонять хлопья снега и расшвыривать дождь. Не имея сил разломать ее вовсе, ветер шкодил по мелочам - улюлюкал, свистел, приносил в окно тучи пыли и гремел листами железа.
    В мансарде жил человек, который, будучи полностью поглощен своей работой, не обращал внимания на шумные выходки ветра. Он был историком по образованию и писал историю древней забытой страны, погибшей в океанских волнах в немыслимо давние времена. Когда он взялся за этот труд, его преуспевающие коллеги объявили его сумасшедшим, ибо ставили под сомнение сам факт существования некогда утонувшей в океане страны, а предания о ней считали попросту сказкой. Он же какой-то частью своего "я" жил в той стране постоянно и не сомневался, что обладает о ней достоверным знанием.
    Не числясь нигде на службе, он перебивался случайными заработками в качестве репетитора и жил впроголодь. Утварь его состояла из дивана, двух стульев и видавшего виды стола. Бедность собственного жилья нисколько его не смущала, разумелось само собой, что скоро должны наступить лучшие времена, а пока было главным - закончить книгу.
    Часто он уносился мыслями в давнее время и переживал там события, происходившие более чем десяток тысяч лет назад; по лицу его блуждала рассеянная улыбка. Когда ему требовалось уточнить что-либо, он откладывал перо в сторону и, подперев подбородок, смотрел в затененный угол; тени в воздухе понемногу сгущались, в их сплетении появлялись лица. И у них он мог спрашивать что угодно, они всегда отвечали, иные - торопливо и сбивчиво, иные - медленно и с неохотой. Лица быстро бледнели и таяли, будто им было мучительно вспоминать о прошлом. Им всем, и приветливым, и тем, что смотрели угрюмо и злобно, он на прощанье тихонько кивал, как если бы это были живые люди.
    Помимо одержимости работой и веры в ее уникальную значимость для всего мира, была у него и другая причина не считать себя обездоленным: довольно часто его посещала женщина, улыбка которой, хотя бы самая мимолетная, стоила любого богатства. Хрупкая, с чуть смуглым оттенком кожи, хранящим следы солнечных прикосновений, появляясь всегда стремительно, словно только что мчалась в карете с бешеными лошадьми и отчаянным кучером, она приносила в своих темных волосах оживленность и теплоту карнавального южного города, если даже на улице шел мокрый снег вперемежку с дождем. Они познакомились прошлой весной, когда он натаскивал к экзамену по истории ее нерадивых племянников-близнецов, и она сразу признала в нем гения.
    Однажды, уже зимой, она влетела возбужденная и веселая, бросила дверь открытой, а с лестницы доносились тяжелые медленные шаги. В дверь протиснулись двое в овчинных тулупах.
    - Вот сюда! Нет, повыше, вот так! - показывала она рукой в плоско срезанный угол комнаты. - Ах, как все у вас не скоро выходит! Умоляю, не спите же на ходу!
    Один из пришедших из-за пояса вынул топор, а другой извлек из кармана гигантских размеров гвоздь; совместными усилиями забив его в стену, они внесли и укрепили на гвозде большое старинное зеркало. Молча получив свою плату, они степенно удалились.
    Он же, оправившись от неожиданности, отошел от стола и стал рассматривать зеркало. Позолота его потемнела и стерлась местами, по стеклу протянулись царапины, но взгляд зеркала все еще был поразительно ясным. В его сиянии было столько покоя, и оправа мерцала так ласково, что, казалось, должно оно знать самую важную и самую недоступную тайну - тайну человеческого счастья. Глядя на это зеркало, невольно хотелось быть беззаботным, и он для себя неожиданно, без всякой причины, вслух засмеялся:
    - А ведь делал его наверное человек счастливый!

    У него теперь стало две комнаты, и та, в которую вело зеркало, хоть и была, как будто, точной копией первой, выглядела просторнее и красивее. Стены ее, вместо выцветших старых обоев, окутывали складки дымчато-лиловой ткани; стулья там оказались удивительно изящными, их гнутые ножки готовы были пуститься в пляс в любую минуту; на черном же глянце стола по-особому привлекательно располагались стопки стопки белой бумаги, перья, чернильница, всякие мелочи, и он чем-то напоминал корабль, который должен вот-вот отправиться в далекое плавание. В общем, зеркало было выходом в мир счастливых добрых вещей, наводивших на мысли о покойном и веселом безделье.
    А когда он сам подходил к зеркалу, появлялся там человек с грустным и насмешливым взглядом, усталый, слегка сутулящийся. Впрочем, он редко заглядывал в зеркало - слишком был он сосредоточен, взволнован, слишком резки были движения для бесхитростного уюта той комнаты.
    Все же зеркало принесло ему сколько-то безмятежности - в мансарде настали счастливые дни. Работа его шла на лад, и уже был виден конец. Писал он сейчас легко, слова возникали сами собой и собирались в готовые строчки, а он едва успевал их записывать.
    Она тут бывала теперь чуть не ежедневно. Они даже мечтали уже о том, что станут делать, когда книга его будет закончена; и решили безоговорочно, отложив все заботы, первым делом отправиться вдвоем путешествовать, и непременно на Юг, в солнечные края, к берегам синего теплого моря.
    В лунные ночи в зеркале рисовались темные контуры замковых башен и старинных домов с высокими крышами. И совсем близко, рядом, покачивались еле заметно спящие розы, дыша свежестью предрассветного часа, когда в лепестках рождаются капли росы.

    А потом ей пришлось уехать, по ее семейным делам - как думали они, не надолго. Он остался один.
    Время было весеннее, и, не закрывая окна, он работал целыми днями. Письма от нее приходили часто, и одно из них принесло досадную новость: в ее делах случилась заминка, и приезд отложился на месяц.
    По утрам он спешил к почтовому ящику и почти каждый раз находил в нем розовый узкий конверт; груда писем в столе неуклонно росла.
    Но однажды три дня подряд писем не было. Обнаружив ящик пустым и на четвертое утро и ощупав бессмысленно его голые стенки рукой, пошел он на почту - его там уверили, что письма теряться не могут. Не желая выдумывать плохого и объясняя все ее занятостью, он отправил отчаянное письмо, но оно вернулось за ненахождением адресата, и далее почтовый ящик продолжал оставаться мертвым.
    Он пытался наводить справки в милиции и у родственников, обивая пороги везде, где надеялся узнать хоть что-нибудь, посылал запросы в больницы, но ответы, все как один, были бестолковые и неясные. Выходило, что переезжая с места на место, из одного города она выехала, а в другом, куда ехала, так и не объявилась.
    Ранее он слышал нередко о бесследной пропаже людей, но применительно к ней о таком не хотел и думать. Ничего уже более не стараясь понять, все же верил он в ее возвращение, и решился ждать, сколько потребуется, ни в каком случае не меняя мансарду на иное жилище.

    Лето выдалось сухое и жаркое. Седые от пыли листья почти не давали тени, в струях горячего воздуха, утратив реальность, колыхались крыши домов, жаром дышала ржавая пустота водосточных труб.
    Как во сне, он слонялся среди духоты тротуаров, временами не замечая смены ночи и дня. Он почти не видел ни уличной толпы, ни отдельных людей, но зато с мучительной точностью ощущал город в целом, чувствуя к нему иногда нестерпимую жалость. Мнился город ему гигантским, чрезмерно разросшимся существом, безнадежно больным и беспомощным. Задыхаясь от зноя, утопало оно миллионами лапок в размягченном асфальте, миллионами потных век прикрывало от солнца глаза, и к вечеру, теряя подвижность, расползалось по закоулкам серым бессильным студнем. Но как только жара начинала медлительно уплывать из улиц, город, еще не успев оправиться от дневного своего обморока, приходил в возбуждение и наспех, кое-как украшался. В домах загорались цветные огни абажуров, раскрытые настежь окна обдавали прохожих граммофонной жеманной музыкой. Люди стайками собирались к ярко освещенным дверям ресторанов, суетились под фонарями театральных подъездов, толклись на ступеньках пивных.Над садами плавал могучий рев духовых оркестров, из мрака скверов доносились внезапные взрывы хохота и женский визг.
    Утомляя однообразием, оживление это продолжалось до поздней ночи и постепенно стихало. Сон города был неспокойным, то и дело, словно ночные кошмары улиц, его прерывали крики, вдалеке взывали о помощи сдавленные свистки.
    Одна из таких ночей застала его сидящим у какой-то подворотни на ящике. Неожиданно вспомнил он о своей мансарде, и его потянуло домой. Он всегда доверял безотчетным движениям, считая их самыми истинными, и теперь, будто повинуясь чьему-то зову, поднялся и пошел. Не сознавая как следует, где он и по каким улицам лучше идти, он просто шел вперед, не глядя по сторонам и не отвлекаясь от спутанных мыслей.
    К дому он добрался под утро. Окно его было открыто, но в комнате все оказалось в порядке, рукопись лежала на месте, и только несколько листков ветром сдуло на пол. Механически их подобрав, он сел на диван; было душно, и спать не хотелось. В зеркале сквозь ночную синеву неба начал проступать серый оттенок рассвета; воздух казался густым и липким, вдыхать его приходилось почти насильно.
    Ему в зеркале померещилась вспышка света. Через минуту она явственно повторилась, и донесся приглушенный звук грома. Раскаты его приближались; по крыше, глухим звоном отдаваясь в металле, застучали редкие удары капель. Они становились все чаще, и вскоре слились в сплошной барабанный гул. Косые струи занавесили зеркало, из угла в угол его прорезали серо-лиловые зигзаги молний.
    Он подошел к окну. Воздух наполнен был сумрачным блеском капель и струй, они разбивались о железо кровель, взрываясь фонтанами водяной пыли. Потоки воды бурлили по крышам, смывая с них неизвестно как накопившийся мусор, и вместе с ним устремлялись в водосточные раструбы, те глотали воду, захлебываясь, с жадным бульканьем и причмокиванием, и обрушивали ее вниз, в гудящие от напряжения водосточные трубы. А вода одевалась пеной и неслась все быстрей, отрывала даже где-то куски железа и тащила с собой. Что ей были теперь водосточные трубы! Она хлестала через жалкие стенки отведенных ей желобов, низвергаясь каскадами где попало и сшибая с балконов цветочные горшки.
    Темнота опускалась в провалы между домами и обнажала город, приплюснутый низким тяжелым небом. Сколько видел глаз, под дождем теснились мокрые ребристые крыши, словно панцири чудовищных черепах, собравшихся тесным стадом.
    Казалось, вода поглотила все, и нет уж ни улиц, ни площадей, ни скверов, а есть лишь безбрежный бурный поток, из которого торчат еще островами крыши.
    Он разглядывал затаившийся под дождем город с новым, неожиданным для себя интересом, вдруг очнувшись от болезненной отрешенности, и невольно сквозь темноватый блеск дождевой завесы видел другой город, обреченный погибнуть в воде, и погибший много столетий назад. Вздрогнув, он обернулся к столу, где лежала его рукопись - как он мог так надолго забросить ТОТ город!
    Тогда же впервые возникло у него суеверие, которое после неизменно усиливалось: как только закончит он книгу, жизнь вся сразу изменится, все дела наилучшим образом наладятся сами собой, и обязательно найдется ОНА.
    Разложив на столе страницы, он перечитывал их, иногда что-нибудь поправляя; почти все они были не раз переписаны, и его, в большинстве, уже устраивали. И одну лишь главу нужно было писать заново, он в ней находил много неточностей и чувствовал себя неуверенно, будто важное что-то оставалось от него скрытым. За эту часть он теперь и взялся.
    Начав писать, ощутил он рядом постороннее присутствие. Он с досадой поморщился, поднял голову - и не мог уже оторваться от зеркала: там, за сиянием капель воды, сбегающей бахромой по оконной раме, за серой прозрачной занавесью дождя, был человек, из-за которого у него все не ладилось, и которого так или иначе касались все самые неудачные страницы.
    Тот стоял на широкой ступени, на лестнице из тесаных глыб белого полупрозрачного камня; массивные плиты были пригнаны так, что в щель между ними не спрятался бы и волос; неспокойно и тяжело смотрел он вдаль, взгляд его упирался, должно быть, в морской горизонт, в простую и вместе с тем непонятную страшную линию. Может быть, через сотню лет, а может быть - завтра, заслонит эту линию глухо шумящий водяной вал и обрушится на дворец, на город, и слепой своей мощью сокрушит он все, что осталось от обширной прежде страны, от древних владений богатого и сильного племени.
    Все это - и пологую лестницу, белеющую на склоне горы, и оливковую темную зелень деревьев, и лицо того человека - знал он в точности, до мелочей. Но глаза - он пытался не раз их увидеть, а они всегда ускользали, растворялись в воздухе, и сейчас он в них вглядывался с восхищением, с горечью, стараясь запомнить неповторимое сплетение энергии, ума и беспомощности.
    Он поспешно начал писать, опасаясь, что чудо исчезнет - но все оставалось на месте; более того, видение прояснялось, и рама зеркала более не ограничивала поле зрения, казалось, он сам очутился на той же каменной лестнице, много веков назад поглощенной волнами океана.
    Позади дворца на холмах раскинулся город, в зелени садов мерцали тающей белизной роскошные дома знати, подальше от моря, среди деревьев соломенными пятнами желтели кровли жилищ простого люда, и совсем далеко в знойном мареве расплывались очертания пирамид.
    Он писал, и картины менялись, иногда они были неясными, непонятными, иногда же поражали четкостью и яркостью красок.
    На нижних ступенях лестницы уже плескалась вода, сквозь нее в полированном камне отражались жаркое солнце и юркие тени мелких рыбешек. Океан, предательски ласковый, играл слепящими бликами, от которых в глазах расходились голубые круги. Волны тихонько лизали очередную ступеньку, но пока на нее не взбирались.
    Затоплены были уже подножия древних священных деревьев, больше тысячи лет источавших ароматные смолы для храмов. Набегая на чешуйчатые стволы исполинов, гладкие волны морщились рябью, и драгоценные капли смолы, янтарные слезы солнечного бога, стекали в кощунственно равнодушную зеленую воду и уносились ею неведомо куда. Кроны, по веткам которых отсчитывались столетия календаря, теперь, словно осознав свою участь, вместо вечнозеленого наряда, темного, с серебристыми отблесками, расцветились отчаянно яркими красками, повторявшими цвета живших в листве попугаев - алыми, желтыми и лиловыми.
    В гавани, где ушедшие в воду мощные молы расплывались под волнами багровыми и серыми пятнами, небо чернело от мачт кораблей. Толпою теснились люди, пытаясь пробиться к сходням, предлагая деньги надсмотрщикам, рулевым и даже прикованным к веслам гребцам, но их оттесняли медными щитами солдаты, усталые, злые, в грязных запыленных сандалиях. Под их присмотром носильщики грузили связки свинцовых табличек, хранивших все тайные знания, всю накопленную веками мудрость - тускло блестя, они скрывались в трюмах; корабли глубоко оседали под тяжестью необычного груза.
    Безотчетно, в толпе он искал все время ЕЕ, сам удивляясь своей надежде найти ее в том древнем мире; к счастью, это писать ему не мешало, а пожалуй даже давало силу заглядывать в глаза людей, измученных страхом. Множество губ, умоляющих богов о спасении, множество глаз, потерявших надежду, множество только начинающих понимать свою обреченность людей - с каждым из них он переживал жуть отчаяния, и казалось ему, он не выдержит этого больше - и тотчас к ним возвращался, к тем же бесчисленным лицам, и окунался в их ужас снова.
    Он видел, как голубой океан неумолимо наступал на зеленую землю, съедая ее по частям, как над водой остались только вершины гор, как затем и они пропали, и ничто уже не мешало океанским волнам в их бескрайних владениях.
    Он писал лихорадочно, весь день до позднего вечера; у него занемела рука, буквы прыгали перед глазами, по бумаге ползли разноцветные пятна, но он не останавливался.
    Пришел однако момент, когда он поднял глаза от стола к зеркалу, и там ничего не увидел: оно подернулось дымкой, в которой вырисовывалось его собственное отражение. Странным было оно, это отражение, и в другое время он бы очень ему удивился, но сейчас от усталости принял почти безразлично - несомненно, он видел свое лицо, но на десять-пятнадцать лет старше, чем полагалось бы, и не было там ни беспокойства, которое знал он в себе слишком хорошо, ни сосредоточенности во взгляде; ему вдруг подумалось, что, наверное, еще ни разу в жизни у него не бывало такого спокойного лица.
    Он долго не мог уснуть, перед ним проходили бесконечною вереницей люди, они все ему что-то хотели сказать, он же не понимал их речи. Наконец, ему удалось забыться, хотя видения и не исчезли.
    Проснулся он посреди ночи от страха, от безобразного, сверлящего мозг, ужаса. Поборов его, он открыл глаза, но ничего подозрительного не увидел; зеркало ярко светилось. Он зажег лампу и внимательно осмотрел комнату, свечение в зеркале понемногу угасло. Затворив на всякий случай окно, он лег снова и спокойно проспал до утра.
    Он не придал этому эпизоду значения, а начав работать, и вовсе о нем забыл. Однако следующей ночью странный приступ жути повторился в то же самое время, около трех часов. Он поспешно включил свет и опять ничего не заметил; в зеркале расплывались, бледнея, голубоватые пятна.
    Никогда ранее он кошмарами не страдал, и будучи уж не молод, видел всякое и пустяков не пугался; самым же скверным сейчас казалось ему ощущение реальности ужаса. Замечательно, что зеркалу он доверял безоговорочно и никак с ним не связывал непонятную эту мерзость.
    Следующую ночь он решил не спать. Просидев за работой позже обычного, он лег в постель, закрыл глаза и притворился спящим, про себя улыбаясь простодушной собственной хитрости.
    Долго ждать не понадобилось - вскоре возникло знакомое тошнотворное чувство, и сквозь сомкнутые веки угадывалось свечение зеркала. Медленно, чуть заметно, приоткрыл он глаза. Из зеркала лился свет, широкой голубой полосой разрезающий комнату надвое. А позади полосы обнаружил он то, что искал: на него смотрело человеческое лицо... но какое! Бледное до синевы, будто припухшее, без единой морщинки, оно было похоже на лицо перекормленного злого ребенка. Глаза из-под плоского лба глядели трусливо, просительно и одновременно с жуткой угрозой. Поджатые губы кривились жадною судорогой, вызывая ощущение необузданной плотоядности. В детстве именно так представлял он себе упырей.
    Закрыв на секунду глаза и вновь обретя способность соображать, он удивился тому, что лицо слишком близко к полу. Обратившись весь в зрение, он рассмотрел, что это вовсе не человек, а несуразная тварь с туловищем не то собаки, не то лисицы, и с головой человека. На шее у твари тесно, до самого подбородка, были надеты широкие медные кольца, как у африканских женщин.
    Сразу ему стало легче: значит, просто шалят нервы... Но впечатление жути не проходило, и он продолжал притворяться спящим - что-то побуждало его досмотреть кошмар до конца.
    Тварь пыталась пробраться к нему. Она переходила с места на место и каждый раз натыкалась на полосу света от зеркала, которой панически почему-то боялась. Иногда она останавливалась и смотрела на него умоляюще и беспомощно. Он не мог понять, чего она хочет, но точно знал - случится нечто невообразимо ужасное, если она до него доберется.
    Постояв немного, тварь сунулась было еще раз в струи зеркального света и отступила назад. А затем подошла к зеркалу, поднялась на задние лапы и стала скрестись когтями в щель между стеной и зеркалом, стараясь не то пролезть в эту щель, не то оторвать зеркало. Мысль о том, что зеркало может упасть и перестанет его защищать, разом вернула весь липкий ужас первого появления твари. Он вскрикнул и сел на постели, впопыхах не вдруг найдя выключатель.
    Остаток ночи он свет не гасил. Утром же первым делом, хотя над собой и посмеиваясь, осмотрел то место на стенке, где скреблась лапами тварь - ни на обоях, ни на раме не было ни единой царапины.
    - Чепуха все это, - недовольно пробормотал он, обращаясь к зеркалу, - нужно скорее работать.
    Книга его продвигалась вперед очень быстро, и уже наступило время все страницы сложить по порядку и проверить в последний раз, как они соединяются в целое. Разложив листки на полу, он перекладывал их из стопки в стопку, словно в пасьянсе. Дописывать приходилось немного, и от той окончательной стопки, что неуклонно росла на столе, веяло блаженным ощущением завершенности.
    Он опять бродил по тонущему, объятому страхом городу, где волны, уже не голубые, не синие, а бурые и непрозрачные, перепачкавшиеся в пыли и мусоре, поспешно, словно движимые жадностью, заливали все новые улицы, растаскивали легкие стены хижин, сдирали с них соломенные кровли и тащили к морю.
    В затопленных храмах над священными узорами мозаик безразлично скользили розоватые медузы; изваяния ужасных подземных богов, для непосвященных запретные под страхом смертной казни, теперь, привлеченные блеском золота, ощупывали клешнями крабы.
    По улицам, еще недоступным волнам, рыскали отряды солдат, хватая всех баз разбора, чтобы гнать к верфям, на строительство кораблей.
    И опять, среди множества лиц, он везде упрямо искал ЕЕ лицо, ибо не мыслил уже тот мир без нее, и был убежден сейчас, что все корни счастья или несчастья уходят туда, и что если он найдет и спасет ее там, то не будет с нею беды и здесь, и все обернется ее возвращением, светлым и радостным.
    Но увидел он ее в зеркале позже, когда кончил писать, и видения того мира исчезли. Она была в черном платье и смотрела в окно, опираясь на подоконник; там, за окном, в ночном небе взлетали огни фейерверка, и в их свете он видел ее загорелое лицо и желтый цветок в темной прическе.
    Эта картина не удивила его, он верил, что и он, и она существовали всегда и встречались уже в давно забытых неведомых временах, и что пока ему не дано знать их прошлые встречи, но зеркалу они безусловно открыты. Теперь он ждал постоянно ее появления в зеркале и, безотчетно, ждал от зеркала помощи.
    Он был так утомлен, что не смог даже довести до конца сортировку страниц рукописи и размещение в ней новых листов - запутавшись в нумерации, он, против обыкновения, часть страниц оставил разложенными на полу. Едва найдя в себе силы раздеться, он лег спать в полной уверенности, что сегодня никаких кошмаров не будет.
    Но тварь появилась в свое обычное время, и он явственно видел, как она разглядывает и нюхает лежащие на полу страницы, топчет и ворошит их лапами.
    - Тьфу ты, глупость какая, - сказал он вслух и немалым усилием заставил себя отвернуться к стене, не включая света; страх мгновенно пропал.
    Спал он крепко, и утром проснулся в бодром настроении; но, сев за работу, обнаружил нехватку нескольких последних страниц и стал их искать. Он дважды перебрал по листку всю рукопись, но исчезнувших страниц так и не нашел. Тогда он с мрачной решимостью перенес все свои вещи в недоступную твари часть комнаты, отделенную полосой исходящего от зеркала света.
    Ему все стало ясно: смысл появления твари состоял в том, чтобы помешать завершению его работы. Он знал, что его книга, когда будет закончена, сильно подорвет влияние темных сил в мире; точно так же для темной силы опасно его воссоединение с НЕЙ - и в задачу твари входило помешать созданию книги и заодно запугать его, заставить сменить жилище, чтобы ОНА, возвратившись, не смогла его найти. Разгадав замысел сил тьмы, он решил, что может победить, только действуя быстрее противника: книгу нужно закончить раньше, чем для него будут придуманы новые козни.
    Работал теперь он еще быстрее и пожалуй немного зло, беспощадно разделываясь со всеми местами, казавшимися слабыми или неточными. Несмотря на спешку, от этого книга выигрывала.
    Вечером тварь возникла раньше обычного, не боясь уже света, на правах законного квартиранта. Она неподвижно стояла и с тоскливой мольбой поедала его руки взглядом, и сейчас он знал, что ей нужно.
    Он слегка усмехнулся и продолжал заниматься делом. Его успокаивало, что тварь не имела отражения в зеркале и в ТУ комнату попасть не могла, так что у него все-таки было полторы комнаты.
    Работы ему оставалось на несколько дней, и спать он вообще не ложился, в лихорадочном подъеме не ощущая усталости.
    Он все чаще видел ЕЕ. Появлялась она неожиданно, словно там, в зеркальном пространстве, вдруг открывалась дверь, и она из нее выходила. Он пытался даже с ней разговаривать, но она прикладывала палец к губам, показывая, что пока еще говорить нельзя почему-то, и глядя на него с грустью и нежностью, медленно отступая назад, исчезала. В зеркало возвращалось отражение комнаты.
    По ночам тварь исправно его стерегла, он же не обращал на нее внимания. Но однажды, отложив перо, чтобы размять онемевшие пальцы, он нечаянно поднял глаза и встретился с наглым умильным взглядом, который ощутил как липкое прикосновение.
    - Ты тварь, бессовестная нахальная тварь, - произнес он раздельно, - но ты никто и ничто, ты даже меньше, чем ничто, ибо ты - его порождение.
    Зеркало сверкнуло, как бы предостерегая его, да он и сам уже понял ошибку: не надо было заговаривать с тварью, тем более - называть ее по имени.
    На лице твари мелькнуло подобие самодовольной улыбки: в зеркале возникло ее отражение, и она по-хозяйски разгуливала в ТОЙ комнате. У него же теперь оставалось пол-комнаты.
    В зеркале стало темно, и среди слабых бликов он увидел свое лицо, то, спокойное, что уже видел однажды, но не мог в нем признать свое отражение: это был скорее двойник, и довольно странный - из рамы глядел на него человек горбатый, в длиннополой и черной одежде, и опять его поразил глубокий покой того взгляда.
    - Ничего, - сказал он устало зеркалу, - ей скоро конец.
    И действительно, чуя, что рукопись будет вот-вот закончена, тварь начала беспокоиться. Как зверь в вольере зоопарка, она непрерывно ходила взад-вперед вдоль запретной для нее линии, иногда пробуя ее перейти. В серебряном сиянии зеркала плыли тогда серые пятна, и тварь отскакивала назад.
    Он стал вглядываться, недоумевая, чего она так сильно боится, и вдруг понял рисунок пятен - из них составлялась фигура гигантского, во все зеркало, кота, вернее, жутковатого котоподобного чудища.
    На следующую ночь он добрался до последних страниц. На улице была непогода, гремел гром, по крыше, с гулом и плеском, яростно хлестал ливень, а ему в этом шуме слышался рокот волн, разрешивших по-своему все человечьи тяжбы.
    Волны, набегая на волны, скрыли все - и мраморный белый дворец, всех закоулков которого не знал ни один смертный, и древние священные рощи, поившие воздух храмов благоуханием смол, и гавани, где небо было всегда черно от мачт кораблей. Погасли огни храмов, скрылся под гладкими океанскими волнами великий город, чье имя во всех концах света произносили со страхом и восхищением. И вместе с ним, погружаясь глубже и глубже, уходило в зеленоватый сумрак все, что хранили улицы и дома города - тени ста поколений умерших, отпечатки миллионов шагов, отзвуки множества голосов, криков торговцев, признаний в любви и детского плача, призраки бесчисленных страстей и желаний, возвышенных и ничтожных; и тонул вместе с городом наполнявший его ужас тысяч людей, ужас ожидания гибели, собственной, и гибели города.
    Дописывая последние строки, он с удивлением понял, что в нем отдается болью не только конец целого мира, давно уже ставшего его миром, но еще сильнее то, что все им описанное больше никогда не повторится - ему было трудно в это поверить.
    Но, выправив заключительную страницу, он почувствовал, что все пережитое в той стране приобретает сейчас для него особую красоту, благородную тяжесть, и начинает уходить в прошлое; улыбаясь этому новому для себя ощущению, он сложил все листы в аккуратную пачку.
    Тварь тут сделалась сама не своя, она металась, будто попала в капкан.
    Он же бродил все еще в далеком, уходящем от него мире, и, продолжая рассеянно улыбаться, спрятал рукопись в ящик стола.
    Этого тварь вынести не смогла. Она подогнула задние лапы и прыгнула к нему, прыгнула сквозь ослепительный свет, лившийся из глубины зеркала.
    Он хотел шарахнуться в сторону - и оцепенел от жути и омерзения.
    Но в зеркале серые пятна зашевелились, и оттуда плавно, словно паря в воздухе, выпрыгнул огромный кот-чудище, он лениво протянул к твари свои страшные когти и вместе с нею тихо уплыл в зеркало. Голубое свечение начало угасать.
    Он благодарно кивнул зеркалу и, найдя в себе силы лечь на бок, закрыл глаза и уснул.

    На рассвете гроза утихла, в город спустился легкий туман, и наступило спокойное серое утро.
    В больницу к дежурному врачу пришел дворник и сказал, что в их доме жилец болен горячкой. Отрядили карету, и дворник привел двух дюжих санитаров в мансарду. За окном на мокром карнизе сонно ворковали голуби, больной лежал без сознания на диване.
    В больнице его уколами привели было в чувство, но вскоре у него начался сильный жар. Его лихорадило, он метался, произносил бессвязные речи, и успокоился лишь после изрядной дозы снотворного.
    Врач, покинув его, ушел в кабинет и сел писать историю болезни. Заняла она целый лист, начиналась со слов "Острое нервное истощение...", дальше шла сплошная латынь, а кончалось все снова по-русски: состояние тяжелое.

    Дворник же, проводив санитаров, поднялся еще раз в мансарду. Там он снял со стены зеркало, приговаривая:
    - Ох, ты и тижолое, - и, цепляя рамою за ступеньки, потащил его по узкой лестнице вниз.
    На улице он, послюнив палец, потер оббитую позолоту и проворчал:
    - И хто ж тебя купит?
    А затем взгромоздил зеркало на тележку и, толкая ее по серебряным лужам, отражающим белизну туманного неба, отправился искать покупателя.
 
 
 
 
 
 
 
 
 

СТАРЫЙ ТРАМВАЙ
 
 

    Говорят, что трамвайных путей в нашем городе столько, что если их вытянуть в одну линию, можно объехать чуть не вокруг всей Земли. И носятся по этим путям целыми днями сотни трамваев. Звенят трамваи в звонки, визжат тормозами, скрежещут колесами на поворотах, и рельсы под ними стонут и дребезжат. По ночам все вагоны разъезжаются в трамвайные парки и, словно лошади в конюшнях, спят до утра. Тихо тогда на улицах. Лежат в тишине трамвайные рельсы, блестят при свете луны, иногда тихонько позвякивают - наверное, он тоже спят, и звенят от того, что им снятся сны.
    Был среди множества вагонов один старый трамвай, который за свою трамвайную жизнь наездил столько километров по рельсам, что человеческому уму нельзя и представить. Много людей повидал старый трамвай, много слыхал разных слов и приобрел, надо думать, немалый жизненный опыт - однако он до поры до времени никак не проявлялся.
    Но однажды случилось вот что. Ехал трамвай по городу летним спокойным вечером, пассажиры входили и выходили, и водитель говорил в микрофон. А надо сказать, вожатый у старого трамвая был молодой, один из самых молодых водителей парка. Надоел ему микрофон, и он перестал объявлять остановки. Это с водителями иногда случается. Проехал он одну остановку без объявления, потом вторую, третью - и вдруг трамвай по радио говорит:
    - Следующая остановка Летний сад.
    А водитель к микрофону и не притрагивался! Пассажиры ничего не заметили, а вожатый перепугался - где ж это видано, чтобы трамваи сами по себе разговаривали.
    В конце маршрута он поставил трамвай на запасный путь, и говорит дежурному механику:
    - Посмотри-ка радио у меня в вагоне: по-моему, он с ума сошел, сам вдруг начал объявлять остановки!
    - И что, неправильно объявлял? - интересуется механик.
    - Почему неправильно? Правильно.
    - Так чем же ты недоволен? Пускай себе говорит.
    - Да боязно как-то. Ты уж с ним сделай что-нибудь.
    Стал механик копаться в трамвайном радио: насвистывает песенку и провода перепаивает. Посвистел с полчаса, а потом говорит:
    - Не пойму я, в чем дело. Запутался. Давай-ка отложим: утро вечера мудренее, - и оба ушли домой.
    Вечер прошел, настала северная светлая ночь, на улице пусто, и стоит наш трамвай на рельсах в полном одиночестве. И может быть, его удивительные способности так и не проявились, если бы на него не набрели студент со студенткой. Гуляли они вдвоем - это у студентов заведено, гулять по ночам - и девушка говорит:
    - Отдохнуть бы немного, я очень устала.
    - Давай, - отвечает студент, - посидим в трамвае, раз уж нам домой не добраться.
    Залезли они в трамвай, устроились на заднем сидении. Снял студент свой пиджак и надел на девушку, она отогрелась, склонила голову к нему на плечо и задремала.
    А студент острожно, чтобы ее не тревожить, по сторонам оглядывается. Спят деревья за окошком трамвая, спят на клумбах цветы, спят темные подворотни домов, на улице ни души, только одна серая кошка бредет куда-то по своим кошачьим делам. Тишина полная.
    И вдруг, так неожиданно, что студент даже вздрогнул, раздается в вагоне щелчок и загорается свет, сначала слабенько, тускло, а после все ярче. Просыпается девушка, моргает глазами, понять ничего не может. А тем временем двери вагона закрылись, застучал под полом мотор, и трамвай тронулся с места. Объехал он вокруг садика, выбрался на прямой путь, и по радио объявляет:
    - Следующая остановка Аларчин мост.
    Проснулась девушка окончательно, поглядела вперед, и шепчет студенту на ухо:
    - Там же нет никого в кабине! Что теперь с нами будет?
    Студент тоже успел испугаться, но вида не подает, и чтобы успокоить свою подружку, начинает выдумывать:
    - Это новая такая модель, с кибер-супер-психо-телепатическим управлением. Водитель сейчас спит у себя в постели, но во сне присутствует на работе и телепатически управляет трамваем. Бояться тут нечего.
    - Ах, - отвечает девушка, - как хорошо, что ты такой умный. Я бы одна умерла от страха, - кладет она на плечо ему голову и опять засыпает.
    А трамвай едет дальше, останавливается, где полагается, объявляет названия улиц, и хотя в городе пусто, правила улично движения соблюдает, дожидается у светофоров зеленого света.
    Появились новые пассажиры - еще одна юная парочка и старичок в очках. Разглядели, что в вагоне нет водителя, смутились и собрались выходить, но студент им про новую модель объяснил, все успокоились, сидят, едут довольные.
    Возникла у студента странная мысль - раз трамвай объявляет сам остановки, может быть, у него и спросить о чем-нибудь можно? Не просто это, однако, решиться заговорить с трамваем; сидит студент и помалкивает. И вдруг трамвай говорит:
    - Следующая остановка Птичий рынок.
    Не выдержал тут студент:
    - Какой же здесь Птичий рынок? Птичий рынок в Москве.
    - И здесь тоже был Птичий рынок, - раздается в ответ, - только давно, лет сто назад.
    - Откуда ты знаешь? - не верит студент. - Ведь тогда и трамваев не было!
    - Я часть города. Город же знает все - что было и что будет.
    Неловко стало студенту, что заспорил с трамваем, и больше он возражать не решился. А голос по радио продолжает:
    - Город помнит все. Он хранит все свои тени, но не часто позволяет их видеть. Посмотри, кто идет по каналу!
    Глянул студент за окно и от удивления рот раскрыл: идут по набережной два гвардейских офицера в расшитых мундирах, с золотыми погонами и аксельбантами - он старинную форму знал по картинкам, а у перил стоит темноволосый юноша, пожалуй даже подросток, и смотрит на офицеров не то угрюмо, не то раздраженно. Им тоже, видно, его взгляд показался непонятным, замедлили они шаг, оглядели внимательно юношу и обошли стороной. Студент к стеклу бросился, рассмотреть лица получше - но куда там, трамвай уж пронесся мимо.
    - Кто были эти гвардейцы, не помнит никто, - говорит трамвай, - они безымянные тени. Имя юноши пока помнят, он был поэтом.
    Все скорее едет трамвай, проплывают мимо сады, и мосты с фонарями, и гранитные набережные. Открыл окошко студент, бьется в лицо ему теплый упругий воздух, приносит запахи ночи, и видятся ему диковинные тени на улицах - то солдаты с ружьями промаршируют, то мелькнет за мостом лодка с гребцами, то бесшумно пронесется повозка, запряженная белыми лошадьми. Только очень уж неуловимы эти видения, ни во что он не успевает вглядеться, и оттого ему грустно и радостно, и кажется, что сейчас сбываются его старые забытые сны.
    Выехал трамвай к центру города, стали встречаться автомобили, кое где постовые милиционеры на перекрестках стоят. Остановился у светофора трамвай, и видит постовой - нет у трамвая водителя! Безобразие-то какое! Дует в свисток постовой, а трамвай говорит спокойно:
    - Почему ты свистишь так громко, напрасно людей будишь? Разве я нарушаю правила?
    Милиционер от удивления свисток уронил, а тут еще студент из окошка высовывается:
    - Не волнуйтесь и не впадайте в панику - это просто новая техника, супер-кибер-психопатический транспорт испытывается!
    Козыряет милиционер, извиняюсь, мол, говорит, и трамвай уезжает. А постовой до конца дежурства не мог про трамвай забыть, осталось у него беспокойство и сожаление, что не попросил он трамвай открыть дверь и в нем не уехал. Но для порядка все же рапорт о происшествии написал.
    Звонят на другой день из милиции начальнику трамвайного парка:
    - Что у вас за трамвай завелся, что ночью без водителя ездит?
    - Не беспокойтесь, - отвечает начальник, - во всем разберемся и порядочек наведем.
    Вызывает он молодого водителя:
    - Ха-ха-ха, - говорит, - а вагон-то твой, что с кольца ушел, по ночам теперь сам болтается в городе. Твой вагон, тебе и ловить!
    Делать нечего, хоть и глупое это занятие, ловить ночью трамвай в пустом городе, отправился водитель на улицу. Ходит, ходит он, у трамвайных путей держится, и в конце концов ему повезло: выезжает навстречу трамвай. Тормозит, останавливается, но двери не открывает. Светло внутри, играет по радио музыка, пассажиры - все молодежь, веселятся, чему-то смеются, а на площадке даже танцуют. Стучится водитель в дверь, но трамвай не обращает внимания: позвенел звонком и уехал.
    Является утром водитель, докладывает начальнику: так, мол, и так, не пустил трамвай его внутрь.
    - Эх ты, простота, - смеется начальник, - он же узнал тебя! - подходит он к шкафу в углу кабинета, настежь дверцы распахивает: - На, держи! - и кидает водителю свою старую черную шляпу и черный плащ.
    А начальник - роста огромного, голова у него - как большой арбуз, так что шляпа пришлась водителю точь-в-точь до кончика носа, а плащ - до самого пола. Погляделся он в зеркало - видит старичка маленького, на спине плащ горбом стоит, поля у шляпы обвисли. Показалось даже ему, что и морщины на лице появились.
    - То-то, - веселится начальник, - теперь не то что трамвай, родная мать тебя не узнает, - и сует ему в руку еще клюку с набалдашником.
    И направился в таком виде водитель охотиться за трамваем. Идет к остановке, в полах плаща путается, стучит клюкой по асфальту.
    Только успел дойти - трамвай уже тут как тут. Подкатил, тормозит со скрипом, открывается дверь, и водитель поднимается на площадку. Сел в кресло, осматривается. Пассажиров совсем мало, студент с девушкой, еще одна пара постарше, и одинокий мужчина. Все веселые, видно, что катаются для удовольствия.
    Едет трамвай вдоль бульваров, мимо памятников и площадей, уплывают назад дома и окошки с цветными шторами, иногда трамвайные окна касаются веток деревьев, и на пол вагона падают зеленые листья. А водитель сидит, ничего не видит и думает об одном: сейчас ему надо встать, подойти к кабине и увести вагон в парк. Обидно ему - и за пассажиров, что придется испортить им настроение, и за себя самого, что такая ему неприятная роль досталась. Тут еще, на его беду, в открытое окно трамвая кто-то из гуляющих, с улицы, букет цветов кинул, и попали цветы прямехонько ему на колени, на его черный плащ. Смутился он, покраснел, и подносит букет студентовой девушке:
    - Это вам, наверное, бросили.
    Смеется она:
    - Что вы, дедушка! Я заметила, вам кидали. Так что я принимаю их, как подарок от вас, - и берет у него цветы.
    Стыдно стало ему нестерпимо.
    - Никакой я не дедушка, - говорит, - а несчастный водитель трамвая.
    Идет он вперед, к кабине, берется за рукоятки и привычным голосом в микрофон объявляет:
    - Граждане пассажиры, вагон идет в парк.
    К нему тотчас студент подбегает, волнуется, руками размахивает:
    - Вы отстали от жизни, дедушка! Его трогать нельзя, это самая новая техника - кибер-психо-управляемый транспорт.
    Водитель же на своем месте себя уверенно чувствует:
    - Не новый он, и не кибер, а разве что только псих. Он был хороший трамвай, да теперь из ума выжил, и я имею задание отвести его в парк.
    - Ой-ой-ой, дедушка, что вы такое говорите! - испугался студент.
    И вдвоем с одиноким мужчиной берут они водителя под руки и отводят на прежнее место.
    Что тут делать - не драться же с ними. Отвернулся водитель к окну, старается ни на кого не смотреть, думает, как быть. Нужно бы, пожалуй, ему из вагона выйти, но очень уж любопытно, что будет дальше.
    А трамвай уже из города выехал, слева темная зелень деревьев, и справа деревья, сквозь сосновые ветки красноватое небо просвечивает, и трамвайные рельсы поверх корней сосен проложены.
    Расступились внезапно сосны, и открылось спокойное море. В небе еще отсветы заката играют, а море уже серое, сонное. Вдалеке маяки мигают. Едет трамвай вдоль берега, мимо песчаных пляжей, а по другую сторону линии - парк с подстриженными деревьями и диковинными цветами на клумбах. В глубине парка виден деревянный дом с колоннами, двери его открыты, окна светятся, на балконе сидят музыканты, и по саду разносится музыка.
    Въехал трамвай в аллею и остановился под деревьями. Рядом зеленый луг и много людей в масках, в ярких забавных одеждах, все веселятся, танцуют - карнавал у них, значит. На ветвях деревьев - цветные фонарики, на краю лужайки - собака, огромная, в черных пятнах, сидит и улыбается.
    Пассажиры из трамвая выскочили и смешались с танцующими, а водитель в своем углу сидит, что делать - не знает. Тут к вагону подходят две девочки, маленькие, с большими розовыми бантами, и кричат хором:
    - Бармалей! Бармалей! Старый Бармалей приехал!
    Влезают они в трамвай и тянут водителя за руки:
    - Бармалей, идем танцевать! Бармалей, расскажи нам сказку!
    Вытащили его наружу, он же своего нелепого одеяния стесняется, к танцующим подходить боится. Видит, однако, на него не обращают внимания, никто над ним не смеется - и только тогда понял, что на нем превосходнейший, самый настоящий карнавальный костюм. И стало ему так весело, что он тут же принялся вместе с остальными отплясывать все танцы подряд.
    А девочки с бантами оказались большими непоседами. Скоро им танцевать надоело, и вот они уже снова тянут водителя за руки:
    - Бармалей, поедем кататься!
    Входят они в трамвай, водитель садится на свое место в кабине, а девочки становятся рядом. Вслед за ними в трамвай забирается вся карнавальная публика - колдуны, феи, клоуны, принцессы и мушкетеры.
    Берется водитель за рукоятку управления, и трамвай его слушается, едет вдоль берега к городу.
    - Бармалей, поезжай скорее! - не унимаются девочки. - Побыстрее, пожалуйста, Бармалей!
    Уплывает назад песок пляжей, и мокрые валуны в воде, взлетают с них сонные птицы. Впереди залив полукругом, на море рассвет начинается, огни маяков бледнеют, вдалеке видны паруса. А по правую руку - аллеи, темные каналы, пруды, узкие горбатые мостики.
    Когда все накатались вдоволь, трамвай въехал в город, и пассажиры стали по одному выходить.
    Остался водитель один, и не знает, как быть. Надо бы трамвай в парк отвести, но на это он не может решиться: ведь в парке вагон разберут на лом, а он уже не может относиться к нему, как к старой негодной машине, уже воспринимает его, как что-то живое.
    - Остановка Садовая улица! - говорит вдруг трамвай и открывает дверь у его собственного, водителя, дома.
    Подумал водитель немного, встал, да и вышел. Лег он спать и проспал чуть не весь день, а к вечеру пошел с докладом к начальнику. Ничего не стал объяснять - не смог, говорит, и все - пусть понимает, как хочет.
    - Экий ты у меня никчемный, - смеется над ним начальник, - ясное дело, тебе с таким трамваем не справиться. Учись, как надо работать! - и вешает на плечо водителю тяжеленную сумку.
        Идут они по путям. Не знает водитель, что начальник задумал, но кажется ему, что-то страшное. И тут, на свое несчастье, трамвай из-за угла вылетает. Водитель ему машет руками: уезжай, мол, скорее, спасайся! Трамвай его, будто, понял, ходу прибавил и проскочил мимо. Водитель вздохнул облегченно, а начальник хохочет:
    - Ну и чудак же ты! Кто же так ловит? Тебе только ворон пугать.
    Выдергивает начальник из сумки микрофон на шнуре и похожую на хлыст гибкую стальную антенну, и говорит в микрофон:
    - Выключай, ребята.
    Тотчас погасли на улице все фонари, и огни трамвая, и трамвай медленно остановился. Идет начальник к нему, не спеша идет, не торопится, и говорит пассажирам:
    - Ну, молодежь, вылезай! Трамвай разбирать будем!
    - Что вы, - возражает студент, - зачем его разбирать? Это же кибертрамвай, транспорт будущего! - и другие пассажиры ему поддакивают.
    - Ай-ай-ай, - говорит начальник, - удивляюсь, как образованные молодые люди могут так ошибаться!     Посмотрите, какой же он транспорт будущего? Это самый старый вагон парка, из ума уже выжил от старости. Я понимаю, конечно, вам приятно кататься. А что вы скажете, если он вдруг купаться захочет и вместе с вами с моста в реку прыгнет? Мы здесь натурально имеем бунт машины против человека! Выходи наружу, ребята, и помогай разбирать.
    Почесали пассажиры в затылке - а ведь говорит дело начальник - и вышли. Тут и грузовая машина подъехала, чтобы в нее от трамвая железо складывать.
    Подложили под передние колеса трамвая клинья-колодки железные.
    - Ну, теперь на уйдет, - веселится начальник.
    Загорелись опять фонари, и трамвай засветился, стучит мотором, уехать пытается - да не тут-то было! Не пускают колеса клинья-колодки железные, дергается трамвай, трясется, а сдвинуться с места не может.
    Постовой милиционер подошел, трамвай ладонью похлопывает:
    - Ишь ты, какой нарушитель! Я-то сразу, как его увидел, понял, что дело нечисто.
    А трамвай дергаться перестал, шум мотора затих, и все огни в нем погасли. Тоскливо водителю стало, словно при нем кто-то умер.
    - Разбирай инструмент, ребята! - командует начальник.
    Стали все из машины брать инструменты - кто пилу, кто гаечный ключ. Последним студент подошел, и берет кувалду. Водителю лом достался.
    Разошлись все с инструментами вдоль вагона, а студент потихоньку, бочком, подбирается к передним колесам, и водитель за ним следом.
    - Навались, навались, ребята! - торопит начальник и начинает сам какую-то гайку откручивать.
    Студент же тем временем кувалдой из-под колеса клин выбивает, а водитель, ломом - другой.
    Рассердился начальник, кричит:
    - Прекращай хулиганить! - и бросается к ним.
    Но трамвай уже огни засветил и плавно вперед движется, спокойно, будто плывет. И едет он - странное дело - бесшумно: не стучит мотор, не скрипят колеса, не стонут рельсы. Уплыл трамвай вдаль, выбрался на мост, в сторону свернул и исчез.
    - Что же вы, ребята, наделали, - говорит постовой, - теперь придется его снова ловить.
    - Не придется! - смеется начальник. - Видел, как он уехал? У трамвая шум - первое дело. Если не шумит - уже не жилец, значит. Так что считай, с ним покончено.
    И начальник прав оказался. В то лето в городе трамвай больше не видели, и все беспорядки кончились.
    Но, говорят, все-таки, в теплые летние ночи иногда появляется на улицах старый трамвай. Ездит он бесшумно по набережным и вдоль темных бульваров, мимо дворцов и памятников, через горбатые мостики. Открытые окна касаются веток деревьев, и в вагон падают зеленые листья. Если вы его встретите, он возьмет вас с собой, и тогда вы увидите удивительные вещи.
 
 
 
 
 
 

СКАЗКА ПРО КРОКОДИЛА И РЫБКУ-ФОНАРИК
 
 

Жил-был в реке крокодил. Когда он видел что-нибудь живое, будь то рыба или зверушка, то говорил "Съем!", раскрывал пасть и действительно съедал, а если видел что-нибудь несъедобное, то говорил "Гм" и отворачивался. Около крокодила всегда плавали рыбка-прилипала и рыбка-подпевала. Рыбка-прилипала обычно висела, присосавшись к броне крокодила у его левого уха, а рыбка-подпевала держалась у правого уха крокодила и докладывала ему, что происходит вокруг (я забыл сказать, что крокодил был старый и плохо видел). Обе рыбки подъедали крошки от крокодиловых обедов и считали, что устроились в жизни очень недурно.
    Днем крокодил выползал на песок и дремал под горячим солнцем, по ночам же охотился. А охотятся крокодилы вот как: вечером, только солнышко скроется за горой и станет темно, крокодил в реке, у звериного водопоя закапывается в ил, открывает заранее пасть пошире и ждет, пока кто-нибудь не придет напиться воды. Едва несчастная зверушка успеет склониться к реке, крокодил быстро говорит "Съем" и захлопывает пасть, и на этом собственно охота и кончается. Все звери - и зебры, и антилопы, и обезьяны, и даже хитрые-прехитрые шакалы, отправляясь попить воды, не знали, удастся ли им вернуться назад, и согласитесь, такую жизнь веселой никак не назовешь.
    Но вот однажды нашлась сообразительная обезьяна, которая придумала, как избавиться от беды. Она подговорила своих подружек, и они устроили для крокодила целый спектакль.
    Как-то утром крокодил плавал у берега и прикидывал, пора уже вылезать греться на солнце или не пора, и тут вдруг по деревьям начали носиться обезьяны и орать так громко, что даже крокодил не мог их не услышать (а я забыл сказать, что крокодил был не только подслеповат, но и слышал неважно).
    - Вы слыхали, слыхали, что делается? - верещали изо всей мочи обезьяны. - Вы слышали, какой крокодил у соседей, в реке за горой? Вот там крокодил настоящий, не то что у нас! Выплывает он вечером - так одно загляденье, слева от него три прилипалы, справа три подпевалы, а впереди, перед носом, рыбка-фонарик светится!
    - Ай-ай-ай! - подтявкивали обезьянам шакалы. - А наш-то, наш крокодил в темноте живет, как лягушка! Жалко, жалко нашего крокодила!
    - Ах, как нам жалко нашего крокодила! - завывали все остальные звери.
    - Съем, - сказал обиженно крокодил и выпустил из глаза крокодилову слезу, так ему себя стало жалко. Потом он слегка щелкнул пастью, снова сказал "Съем" и покосился левым глазом на рыбку-прилипалу, а правым - на рыбку-подпевалу.
    Делать нечего, пришлось обеим рыбешкам отправиться искать рыбку-фонарик. Они спрашивали про нее всех - и угрей на дне темных омутов, и бегемота, что плескался и фыркал у отмели, и даже черных ибисов, хотя для маленьких рыбок это небезопасно - расспрашивать о чем-нибудь ибиса. Наконец, они совсем сбились с ног (если можно так говорить про рыбок) и не знали бы, что делать дальше, если бы с ветки над ними не свесилась обезьяна.
    - Эй вы, крокодильи присоски! Рыбка-фонарик живет в море, на такой глубине, что там даже днем темно. Плывите вниз по реке, да не попадитесь к рыбакам в сети!
    Поплыли рыбки к морю. Они миновали благополучно рыбацкие сети, после их чуть не съели хищные злые мурены, а когда вода вокруг стала прозрачной и зеленоватой, они поняли, что попали в море.
    Кругом росли коралловые деревья и стояли огромные губки. Рыбы-попугаи обгладывали кораллы, и наши рыбки подплыли к одной из них.
    - Ты не знаешь рыбку-фонарик? - спросила подпевала.
    - Не мешай, - проворчала рыба-попугай, даже не глянув на рыбок, и так долбанула клювом по коралловой ветке, что во все стороны посыпались крошки. Рыбки по привычке стали их подбирать, но крошки оказались твердые, соленые и невкусные.
    - Не понимаю, - запричитала рыбка-подпевала, - как тут можно жить!
    Проплыла мимо стая серебристых селедок, но они так спешили, что их было не догнать, а за селедками со страшной скоростью пронеслась рыба-меч. Потом медленно выплыла рыба-луна. Она-то явно никуда не спешила, и рыбки решились заговорить с ней.
    - Скажи пожалуйста, где живет рыбка-фонарик!
    Рыба-луна долго-долго открывала рот, и наконец сказала:
    - Не знаю.
    - Удивительно, - возмущалась рыбка-подпевала, - у нас в реке все знают друг друга, а здесь никому до остальных нет дела. У нас, даже если кто кого и съест, все равно это выходит как-то душевно, по-домашнему, а тут можно с ума сойти, какие все бессердечные!
    Рыбки спустились поглубже, вода стала темнозеленая, а рыб кругом совсем не было, и вдруг они увидели очень красивую рыбку, которая не спеша плыла им навстречу и вся светилась, как настоящий фонарик.
    - Скажи, ты не рыбка-фонарик! - спросила рыбка-подпевала.
    - Да, - отвечала рыбка, - откуда ты меня знаешь?
    - О, мы везде только о тебе и слышали! Ах, какая ты красивая, как замечательно светишься! - запела рыбка-подпевала, а рыбка-прилипала тут же попыталась присосаться к рыбке-фонарику.
    - Ой, как щекотно, - сказала рыбка-фонарик, - пожалуйста, не делай этого.
    - О тебе говорят так много, - продолжала петь рыбка-подпевала, - даже сам крокодил сказал: хотел бы я взглянуть на этот фонарик!
    - А кто он такой, крокодил?
    - Невероятно! Она не знает крокодила! Он в реке самый главный, и вообще самый главный.
    - В реке? А что такое река?
    - О, бедняжка! Как мне тебя жалко! Жить здесь, в этой бездонной дыре, и не знать, кто такой крокодил и что такое река! Поплыли скорее с нами, я не переживу. если ты останешься здесь, в темноте!
    И поплыли они втроем к реке, а к вечеру, изрядно поработав хвостами и плавниками, добрались до крокодила. Рыбка-прилипала сразу же присосалась к броне крокодила у левого уха, а рыбка-подпевала заняла свое место у правого крокодильего уха. Он же стал присматриваться и принюхиваться к рыбке-фонарику.
    - Съем! - сказал крокодил и щелкнул челюстями. Рыбку-фонарик отнесло водой в сторону, словно мячик.
    - Гм? - удивился крокодил.
    - Его превосходительство крокодил спрашивает, зачем ты светишься, - пояснила рыбка-подпевала.
    - Не знаю, - засмеялась рыбка-фонарик, - я всегда светилась. Наверное, так веселее.
    - Она говорит, - заорала рыбка-подпевала крокодилу в ухо, - что светится для увеселения вашего превосходительства!
    - Гм, гм, - сказал крокодил.
    - Его превосходительство берет тебя на службу, - объявила рыбка подпевала.
    - А что я должна делать?
    - Каждую ночь светиться перед носом его превосходительства!
    - Но что я буду здесь есть? Ведь я живу в море и питаюсь планктоном.
    - Каждый день, от рассвета и до заката, ты будешь получать отпуск и сможешь плавать питаться своим планктоном.
    - У меня не хватит сил каждый день так далеко плавать.
    - Постыдись! - возмутилась рыбка-подпевала. - Неужели ты хочешь огорчить такого почтенного его превосходительство крокодила?
    - Хорошо, я попробую, - согласилась рыбка-фонарик.
    С этого дня каждый вечер крокодил торжественно выплывал на охоту. Его мокрая броня ярко блестела, за  хвостом бурлила вода, слева от него плыла рыбка-прилипала, справа - рыбка-подпевала, а впереди сияла рыбка-фонарик.
    - Наш крокодил плывет на охоту! - радостно кричали звери по берегам. - Смотрите! Смотрите! Какое прекрасное зрелище! Наш крокодил самый важный, самый главный из крокодилов! Смотрите! Смотрите! - и, накричавшись вдоволь, звери бежали пить воду подальше от крокодила.
    Первые два дня крокодил был счастлив от того, что теперь он важнее крокодила из соседней реки, но потом дела пошли хуже. Из-за рыбки-фонарика ни один зверь не попадался крокодилу в зубы, так что он через несколько дней от голода сделался злющим-презлющим, и даже пытался есть лягушек. Прилипала и подпевала сильно отощали и стали тоже злющими-презлющими. Но тяжелее всех, наверное, жилось рыбке-фонарику. Каждое утро она направлялась к морю, и, едва доплыв со службы домой и не успев как следует поесть, должна была снова плыть на службу. От такой жизни она тоже отощала, и с каждым днем светилась слабее. Зато все звери в лесу были довольны-предовольны.
    Вскоре рыбка-подпевала решила, что пора действовать.
    - Я в отчаянии, - запищала она в ухо крокодилу, - что из-за этого негодного плавучего фонаря ваше превосходительство может подохнуть с голоду! Не пора ли вам ее съесть?
    - Съем! - злобно сказал крокодил и лязгнул челюстями.
    Прилипала и подпевала страшно обрадовались: как только приплывет рыбка-фонарик, крокодил ее тотчас сожрет, и у них опять начнется сытая жизнь. Так бы оно и случилось, если бы разговор подпевалы с крокодилом не подслушали обезьяны.
    Когда вечером приплыла рыбка-фонарик, и крокодил стал примериваться, как бы ее поудобнее съесть, на берегу поднялся страшный гвалт.
    - А вы слышали? Слышали новости? У соседского крокодила уже пять прилипал и пять подпевал, и целых три рыбки-фонарика! Вот у них крокодил так крокодил! А наш так, крокодилишка! Жалко, жалко нашего крокодилишку!
    - Ги, - сказал крокодил и выпустил из обоих глаз по огромной крокодиловой слезе.
    В эту ночь крокодил охотился как обычно, то есть с рыбкой-фонариком, и опять остался голодным. А когда он отвернулся, чтобы проглотить зазевавшуюся лягушку, подпевала зашипела на рыбку-фонарик:
    - Ты, светящаяся паршивка, ты что - хочешь, чтобы его превосходительство подохло от голода? Да кто тебя, морскую гнилушку, звал сюда, в нашу реку? Шевели плавниками отсюда, да поскорее, пока его превосходительство тобою не закусил!
    - Ну вот, мне еще и грубят, - обиделась рыбка-фонарик. - Прощайте, не нужны мне ни вы, ни ваша река, ни ваш крокодил!
    И поплыла она к морю.
    Но у поворота реки, на песчаной отмели, ее ждали звери.
    - Не оставляй нас, рыбка-фонарик, - просили они.
    - Без тебя нас всех сожрет крокодил, - причитали антилопы и зебры.
    А мамы-обезьяны и папы-шакалы показывали рыбке своих детенышей и рыдали:
    - Неужели ты позволишь, чтобы их съел крокодил?
    - Хорошо, я вернусь, - грустно сказала рыбка-фонарик, - но я не знаю, что из этого получится.
    У нее уже не было сил доплыть до моря и вернуться обратно, и она отправилась прямо к крокодилу.
    - Как все плохо, - думала по пути рыбка, - крокодил либо съест меня, либо я сама погибну от голода, и все равно никому не смогу помочь, ведь я всего лишь маленькая рыбка.
    Тут я должен сказать, что положение действительно случилось опасное, в том смысле, что у этой сказки может выйти печальный конец. Но не следует забывать, что даже самые безнадежные истории иногда кончаются хорошо.
    Доплыв до крокодила, рыбка-фонарик увидела, что он с большим аппетитом поедает сочные зеленые водоросли и не обращает никакого внимания на обезьян, которые собрались посмотреть на удивительное зрелище. На рыбку-фонарик крокодил даже не взглянул.
    Через несколько дней крокодил так приохотился к водорослям, которых в реке было видимо-невидимо, что потерял всякий интерес к животным. От растительной пищи он растолстел, и когда плыл по реке, от него расходились волны, словно от парохода. И звери на берегах кричали:
    - Смотрите, смотрите, как красиво плывет крокодил! Наш крокодил самый главный, самый мудрый из крокодилов!
    А рыбка-фонарик помахала всем на прощанье своими светящимися плавниками и уплыла в море. Там она вдоволь наелась планктона, светилась в свое удовольствие и больше никогда не нанималась на службу.
    Что же касается рыбки-прилипалы и рыбки подпевалы, то их судьбой я интересоваться не стал - уж эти-то нигде не пропадут.

ПОУЧИТЕЛЬНАЯ ПЕСНЯ СТАРОЙ ОБЕЗЬЯНЫ
 МАЛЕНЬКИМ ВНУКАМ
Если вдруг крокодил
Тебя в гости пригласил,
Удирай, а то не миновать беды.
Даже если крокодил
Добрым малым стать решил,
Все равно держись подальше от воды!
Если вдруг крокодил
Перестроиться решил,
У него ничуть не уже будет пасть.
Те же зубы, та же власть,
Так же любит жрать он всласть -
Постарайся к нему в брюхо не попасть!
Дружбу с ним не води
И на службу не ходи -
Он сожрет тебя в награду за труды.
Даже если крокодил
Травоядным стать решил,
Все равно держись подальше от воды.
 
 
 
 
В СУНДУК